Изменить стиль страницы

Там кто-то жил или, точнее, приходил на время. Это я определил уже утром по чайнику на плитке, сковородке, нескольким тарелкам, стаканам и вилкам. Впрочем, никаких съестных припасов здесь не было. Зато был еще матрас на ножках с синим треугольным клеймом по центру, покрытый старой, непонятного образца, шинелью. Под ней-то я и провел ночь, а затем, в ожидании, пока меня откроют, и часть утра.

Меня закрыл Э. Т., который, уходя, повернул ключ в дверях и уже с лестницы сообщил, что придет и откроет меня, когда я проснусь.

Накануне здесь, на Васильевском, мы несколько засиделись в одной компании, а на улице, расходясь, вдруг обнаружили, что метро давно не работает, идет дождь, мосты разведены, да если бы и свели их вдруг по нашему велению, то все равно денег на такси не было, а добираться надо ой-ей-ей куда: мне — на Кирочную, где я тогда обитал, а Э. Т. — в Московский район. Поразмыслив, Э. Т. сказал, что пойдет стучаться к одной своей знакомой в Волховской переулок, а меня может определить на ночь в квартирке без номера и без особых удобств, которую якобы получил он на время для сердечных своих дел от одного человека.

Всю ночь я слышал, как хлещет дождь, и сквозь сон мне мерещились высокие, плачущие голоса, скрежет железа и шаги на лестнице. Потом к утру шаги усилились, и я сообразил, что они не галлюцинация, а реальность. Когда Э.Т. пришел, чтобы выпустить меня на волю, я поинтересовался, кому принадлежит это узилище: «вохрам», дворникам, дружинникам?

Э. Т. хмыкнул: «Еще скажи — „гостям дорогим…“. Забудь об этом. Пусть все останется между нами». Уже потом я сообразил, что пошутив насчет «гостей», он воспользовался строчкой Мандельштама.

Э. Т. был вообще весьма начитанным молодым человеком. Никто не помнил, как он втерся в нашу компанию, кто привел его к нам. Он представлялся, как инженер-электронщик. Но так как все мы в электронике были «не копенгагены», разговоров на темы его профессии никогда не было. Мы были большими болтунами. Иногда, впадая в раж, говорили лишнее о власть предержащих, нимало не заботясь, где это может аукнуться. Тогда, в начале 70-х, остаточным излучением еще срабатывала привычка болтать, как во времена «хрущевской оттепели».

Но кто-то, оказывается, «пас» компанию. Это стало окончательно ясным, когда у моих приятелей начались мелкие неприятности на службе. Кого-то не повысили в должности, хотя должны были повысить, кому-то вообще намекнули о его «профессиональном несоответствии».

А мне, например, после того, как я, по неизвестным причинам вычеркнутый из списка отправляющихся в Финляндию журналистов, стал искать «концы», наш тогдашний председатель радиокомитета А. П. Филиппов, в свойственной ему манере большими паузами разделять слова, сказал буквально следующее: «Виктор… перестань болтать … всякую чушь … с совершенно чужими тебе людьми…». Спасибо, конечно, за это откровение бывшему секретарю обкома. Видно, он хотел спасти меня от более серьезных неприятностей.

Сообща мы вычислили стукача. Долго рассказывать, как это делалось, но все сошлось на том, что «постукивал» электронщик Э. Т. Отношении не выясняли. Но он исчез из нашего поля зрения сразу же, как только сообразил, что мы поняли, кто он.

Все это, конечно, кажется малозначительным, даже ничтожным сегодня. Ничтожным в сопоставлении времен, о которых идет речь.

Мандельштам в декабре 1930 года и январе 1931-го, живший в этом нарядном доме, построенном в год, когда началось его восхождение к славе, знал истинный ужас преследований и слежки. Осип Эмильевич написал здесь несколько прекрасных стихов и тот пронзительный стих, строчка из которого высечена теперь на мемориальной доске.

Он еще будет приезжать в Ленинград. В марте 1933-го здесь состоится его последнее публичное выступление. Осенью 1937-го здесь он последний раз встретится с Анной Ахматовой. Потом — арест и смерть в лагере под Владивостоком.

…Если пройти проходными дворами с Восьмой линии на Седьмую, то почти в створе домов, где жили Анна Керн и Осип Мандельштам, окажется и дом №17 по Шестой линии. Дом этот, правда еще до его перестройки, принадлежал семье знаменитой женщины — математика Софьи Васильевны Ковалевской. Его история чрезвычайно интересна и мы еще вернемся к ней чуть позже, когда будем гулять по этому заповедному уголку Васильевского. А сейчас остановимся у дома №17 с тем, чтобы вспомнить одного из старейших василеостровцев, прекрасного поэта Вадима Сергеевича Шефнера. Он жил в этом доме многие годы, до того, как уехал с Васильевского на Петроградскую. Здесь прошла его молодость:

«Мы старые островитяне
— В печальный и радостный час
Незримыми тянет сетями
Любимый Васильевский нас.
…Я вижу — лежит он на плане,
В грядущее запросто вхож, —
Как будто Петру марсиане
Подбросили этот чертеж.
Он прямоугольный и строгий
И пронумерованный весь, —
Никто не собьется с дороги,
Никто не заблудится здесь.
Не прячась от мира и ветра,
Легли от воды до воды,
Прямы, как мечта геометра,
Негнущихся улиц ряды».

Васильевский, даже не будучи названым, живет во множестве шефнеровских стихов. Я узнаю их — и эти тени сгоревших в войну домов на глухих брандмауэрах, рядом с которыми разбиты теперь скверы; и стены, хранящие на себе следы детских мячиков, брошенных полвека назад; флюгера, что вращаются на островерхих башенках; булыжники, что спрятаны под асфальт; старые дома, предназначенные к сносу, и множество других примет родного острова.

Вадим Сергеевич хорошо знал Васильевский. Он помнил о нем такое, чего не найдешь ни в одном краеведческом труде. Причем воспоминания эти всегда наполнены метким юмором, удивительными подробностями быта и, конечно же, любовью к острову.

Давайте взглянем глазами Шефнера на Васильевский, каким он был в 20-е и 30-е годы. Вот что написал он, например, об островных набережных в своих заметках «Из записной книжки василеостровца» (журнал «Нева» № 7, 1995 год): «Мы, мальчишки, иногда купались в Неве — ныряли в нее у спуска возле Первой линии или у памятника Крузенштерну. Однако за это в милицию могли забрать, да и течение в Неве сильное, опасное для тех, кто плохо плавает. Поэтому куда чаше мы ходили купаться „на возморье“ (так почему-то мы все это слово произносили). Там, где Смоленка разделялась на несколько рукавчиков, вода была куда теплее, чем в Неве, а дно ближе, и течение медленнее, и никакая милиция не угрожала. Правда, на „возморье“ нам грозила некая мифическая опасность: говорили, что там, в воде „конский волос“ водится. Это таинственное существо может незаметно проникнуть к тебе под кожу, а через тридцать три дня оно до сердца твоего доберется — и капут тебе. В летнюю пору на набережной лейтенанта Шмидта людно было в те времена. Одни просто на прогулку туда приходили, другие — по делу. От пристани, что стояла недалеко от Восьмой линии, отваливали в Кронштадт и Петергоф черный „Тов. Аммерман“ и белые „Горлица“ и „Буревестник“ (тот, что в 1927 году погиб в Морском канале, столкнувшись с немецким пароходом „Грейда“). На этой же набережной находилась и „заграничная“ пристань; к ней раз или два в неделю причаливал нарядный белый „Прейсен“, ходивший в Прибалтику и Германию. К гранитной стенке чалились и небольшие грузовые суда и финские лайбы».

Боже мой, сколько же вкусных подробностей схвачено глазами поэта. Я еще вернусь к его воспоминаниям, а сейчас хочу лишь заметить, что четверть века, которые разделили юность Шефнера и моего поколения, внесли, конечно, некоторые коррективы в быт Васильевского, но что-то оставалось и неизменным.

Мы тоже говорили «на возморье», и я не раз встречал василеостровцев, произносивших это именно так. И легенда о «конском волосе» после войны тоже существовала. Хотя по нашим представлениям водился он в Ждановке и в несметном количестве в маленьком и грязном озерке Петровского парка. А купались мы уже в других местах: у шаров на Стрелке или у железной, полузатопленной баржи на Малой Неве, против ринальдьевского Тучкова буяна.