Сущность братоубийственной войны заключается в следующем.
Так как некоторые формы отечественного либерализма со времен Алексея Михайловича (1629-1676) были не однажды скомпрометированы, то, как и следовало ожидать, в период бурной общественной перистальтики и стремительной поляризации различных либеральных тенденций произошло обильное выделение экстремистов.
Выделенные экстремисты, конечно, не останавливаясь ни перед чем, скривив губы в саркастическую и нигилистическую полуулыбку, ставят вопрос, несомненно, посягающий на все или на большую часть самого святого: "Кто лучше - Боткин или Муравьев-вешатель? "
И с той же саркастической и нигилистической полуулыбкой, кривящей их губы, отвечают: "Муравьев-вешатель, черт возьми!" Ну, и что же?
Да нет, ничего.
(Бывают такие эпохи, когда радикализм людей граничит с безумием.)
Подобные явления всегда оказываются следствием ожесточенной борьбы с ультрамонтанами, вандейцами, казаками, черносотенцами, колонизаторами и неоколониалистами восточной и западной общественной мысли.
Можно с уверенностью сказать, что эти отчаянные люди, нахально заявляющие, что они предпочитают Муравьева-вешателя Боткину, неправы. Дело не в том, что Муравьев-вешатель действительно хуже Боткина, а в том, что альтернатива "Боткин - Муравьев-вешатель" - метафора и, как всякая метафора, она выходит за пределы определенного факта и распространяет-ся на другие, которые в своем конкретном значении имеют иной смысл. Все эти карбонарии, якобинцы, монтаньяры, ужасные драчуны, шальные головы и отчаянные ребята делают то же дело, какое делают ультрамонтаны, вандейцы, казаки и черносотенцы общественной мысли, но представляют это дело привлекательным и не лишенным обаяния, гармонии, поэзии и чистоты, а ультрамонтаны считают, что они хороши и так, без обаяния.
Я не люблю своего героя потому, что он не был третьей силой. Он был таким же, как две другие силы, мешающие друг другу, но помогающие друг другу в общем деле.
Литературовед не обязан во что бы то ни стало считать своего героя самым лучшим и самым добродетельным из всех героев.
Любовь к предмету исследования может существовать или отсутствовать, но к исследованию это отношение не имеет.
Самые значительные открытия в паразитологии с любовью к клещам не были связаны.
Не вижу причин, по которым литературоведение в своем отношении к объекту должно отличаться от других наук.
Нужно понять, что привычная добродетель - любовь ученого к своему герою - науке безразлична.
Но ученому не безразлично, может он или не может сказать о своем веке то, что считает нужным.
Для того чтобы сказать, что я думаю о вас и о вашей литературе, мне не нужно искать румяного и белоснежного героя.
Я написал книгу о ничтожном человеке (таком, как все люди его социального круга и его поколения), и не очень хорошем писателе (таком, как все писатели его социального круга и его поколения), потому что задачу историка литературы вижу не в анализе выдающихся художест-венных образов и творений, а в исследовании причин, определяющих возникновение и характер художественного произведения, строго зависимого от взаимоотношений художника с обществом.
Я забыл сделать одну не очень существенную, но имеющую некоторое значение оговорку: мой герой - такой же, как все герои эпохи, - иногда бывал - по более пологому углу падения и по более высокому модулю эстетичности - все-таки получше других героев эпохи, бросившихся умываться и менять белье еще в конце двадцатых годов.
Выбор такого героя вызван чисто методологическими соображениями: для того, чтобы вы поняли, что уж если этот таков, то каковы же другие!
Продолжаю отвечать на идиотские вопросы.
Навязчивая идея добродетельного героя зачата той же страстью к положительному образцу, которая причинила безмерные и непоправимые беды художественной литературы.
Но в художественной литературе эта идея была лишь идеальной мечтой, к воплощению которой только иногда, в особенно победоносные периоды удавалось приблизиться до такой степени, что уже становилась почти осязаемой окончательная победа в образе свежевырытой могилы, в которую уверенно и навсегда запихивают некогда замечательную (по сохранившимся руинам, а также по отрывочным свидетельствам историков) литературу.
В отличие от художественной литературы литературоведение оказалось как раз тем полем, на котором победа доброго начала была полной, блистательной, сияющей, лучезарной и безоговороч-ной, как капитуляция. Представить себе самоуверенно шагающего по этому полю отрицательного героя - совершенно невозможно. Еще в художественной литературе, туда-сюда, глядишь, и проскочит какой-нибудь так называемый персонаж весь в соплях и с острым желанием отрастить бороду и не мыть шею, а уж в литературоведении такой деятель (Пастернак, Ахматова, Бабель и др.) просто немыслим.
- Монография о плохом писателе? - спрашивают вас. - Да вы с ума сошли!
Я не хочу преувеличивать возможностей Юрия Олеши. Напротив, я считаю, что они были весьма ограничены. По крайней мере, сравнительно с другими писателями.
Все-таки одно дело, немножко покривив душой, написать, что Кюхельбекер не рассердился на Пушкина за обидные стихи, и совсем другое дело, что Малюта Скуратов, или как в народе его любовно называют "наш малютка", был очень хорошим человеком. Светлый образ этого борца за высокие идеалы, без малого четыреста лет маявшегося в поисках подлинного научного отражения себя в отечественной словесности, наконец, пройдя мимо отворотившейся с гадливостью и ужасом от него русской литературы двух веков, заставил-таки вдохновенно забиться сердце поэта1.
1 Забившееся сердце поэта (И. Л. Сельвинского) обнаружило в это время поражающую широту, достаточную для того, чтобы вместить не одного Малюту Скуратова. Однако поэт (И. Л. Сельвинский) всегда покорял нас не только крупномасштабным историческим эпосом, но и пронзительной лирикой. В лирике же необходимо еще более глубоко и проникновенно войти в образ. Если в эпосе отождествление героя и автора нелепо, а иногда и преступно, то в лирике оно естественно. Для того, чтобы проникновение в образ получилось достаточно хорошо, И. Л. Сельвинскому, который убеждал нас в непреходящих достоинствах опричника, приходится войти в образ самому. И он входит. И с 1946 года (по крайней мере) никак не хочет из него выйти. Художник, с такой убедительностью воспевший убийцу и палача, пережив состояние своего героя, вырывается из истории, чтобы с глубоким чувством передать богатство своей души. Это ему удается особенно хорошо в известном стихотворении "Отцы, не раздражайте ваших чад!" ("Огонек", 1959, № 11, с. 25), в котором с таким успехом он, наконец, расправляется с Пастерна-ком. Внимательно проследив творческий путь И. Л. Сельвинского, особенно от образа Малюты Скуратова до этих пронзительных стихов, мы начинаем понимать, что имеем дело с хорошо подготовленным человеком, рука которого не дрогнет.
Но в истории русской общественной мысли было четыре (по другим данным - три) случая, когда она, то есть общественная мысль, категорически возражала, чтобы ей плевали в лицо на столь близком расстоянии. (Последний раз такой случай произошел в 1868 году. Я имею в виду статью Герцена "Нашим врагам"). Но традиция не оборвалась. И М. Л. Левин - через девяносто один год после Герцена - ответил продолжателю дела Малюты в новых исторических условиях. Он писал:
...всех учителей моих
от Пушкина до Пастернака!
(Из старых стихов И. Сельвинского)
Человечье упустил я счастье;
Не забил ни одного гвоздя.
(Из новых стихов И. Сельвинского)
Все позади
и слава и опала,
остались зависть и тупая злость...
Когда толпа учителя распяла,
пришли и вы
забить ваш первый гвоздь.
(Не опубликовано)
Это было посильным вкладом в общее дело и творческим ответом на призыв выкорчевать с корнем презренных космополитов, которые сидят и нахваливают западное кино, а сами в это время трескают русское сало. Именно в эти 40-е годы - была подвергнута решительной ревизии вся доблестная отечественная история с замечательными завоеваниями и поразительными удушениями и были представлены на основе подлинно научных данных в сверкающем великоле-пии мудрости, гуманизма и заботы о детях самых отъявленные негодяи, убийцы, извращенцы, проходимцы, тупицы, тираны, кровопийцы, душители, изверги и параноики.