И все-таки в родной семье я был счастлив. Вечное корыто - стирать, полоскать белье - вот материнская доля, отжать простыни, выгладить в парной духоте, зато архипастырь утешит: добро, скажет, женщина, в поте лица есть будешь хлеб; а губернатор скажет: довольствуйся тем, что дают; а главный цензор воспретит обсуждать этот вопрос. В долгополом платье вечером в субботу мать сидит на лавке, греясь на солнышке, сидит, вяжет, беседует с женщинами, а отец в комнате с приятелями в карты играет.

Если заглянуть в подвальное оконце, за мутным стеклом увидишь четверых мужчин, сидящих вокруг стола, и в мельтешении кисейной занавески разглядишь, как ложатся на стол карты.

В уголке же, где посветлее, притулился я, зажав книжку между коленей как в детстве зажимал пушистого котенка, чтобы не сбежал на своих мягких лапках, - сижу и негромко читаю мужчинам книгу, запрещенную книгу.

Ночью я не мог уснуть в тесноте своей камеры, и тогда восемь журавлей взлетели в синее небо, потому что в восемь нужно было проснуться, и мне снился ужасный сок.

Будто мать моя умерла и явилась мне. Помню лицо, иссеченное морщинами, и в тех судьбой и жизнью отложенных морщинах чернела могильная земля, а в остальном лицо было чисто. Она глядела на меня с молчаливым укором, и как это я не удосужился навестить ее, как мог, а я все терзался мыслью, почему она не смоет землю с морщин. Не смывается, объяснила мать, и я вздрогнул, она читала мои мысли, не смывается земля, повторила, под ногтями тоже, и показала свои руки.

Я увидел, под ногтями у нее было черно от грязи. Думаешь, приятно с таким лицом и ногтями? Как же иначе, весь век копала, полола, рыхлила, разгребала, ворошила, пахала, боронила землю, потом вдруг очутилась за полированным столом и улыбнулась мне; а знаешь, сказала, твоя мать умерла, ты же так и не выбрался с нею проститься. Как, воскликнул я в ужасе. Ну да, отозвалась та самая старушка с черным от земли лицом и ногтями, неужто не узнал? Не может быть, не может быть, кричал я, ты в городе! Потом мы с нею повезли оружие в Айзпуте, никогда вместе с матерью не возил оружие, а тут мы ехали вроде бы на базар, в ногах на дне телеги в мешковине лежал зарезанный барашек, а в барашке спрятаны маузеры, патроны. Плотно обмотали горло барашку, и красное пятно расползалось по мешковине. Повозка катилась по булыжнику мостовой, лошадь шагала, оставляя позади себя дымящиеся катыши навоза, еще раньше там проехала вереница подвод, воробьи, щебеча, пировали посреди улицы, а тут вспорхнули, потревоженные. Стремительный их полет прочертил штрихи в пасмурном небе, и птицы скрылись за шпилями кирхи. Кирха была из красного кирпича, а на высокой колокольне сверкали на часах золотом стрелки и римские цифры. Вдоль улицы двумя рядами тяну"

лись каменные дома. Мрачновато лоснились жестяные кровли. Влажный воздух обдувал лицо. Рядом со мною в телеге сидела мать, мы были вдвоем, свои темные волосы мать повязала платком, белым платком; а знаешь, сказала вдруг, мы победили, можешь домой возвращаться, и подхлестнула коня - ну, ну, пошевеливай, - в липовой аллее по листьям стекала роса, в серебряных водах канала купались узловатые стволы. - Кто хотел видеть господина пристава?

IV

Для пущей важности Грегус велел привести Карлсона в свой кабинет, рядом с комнатой, где проводились допросы. За самоваром там уже сидели Михеев и другие. Одобрительными возгласами полицейские встретили Карлсона.

- На исповедь, на исповедь! - кричал Михеев.

- Все, как на духу, расскажи господину приставу, - напутствовал Пятак.

Дверь за Карлсоном затворилась.

- Садитесь, - любезно предложил Грегус, указав на мягкое кресло. Сам сел напротив.

- Ну, - произнес пристав, ожидая, что Карлсон первым заговорит.

- Я вроде бы ничего нового сообщить не могу, - неуверенно начал Карлсон. - Захотелось просто посоветоваться с вами, как мне быть? Вы мне не верите, а доказать свою правоту я не могу. Что же мне делать?

- Молодой человек, вы себя дали увлечь ошибочным идеям и потому оказались в столь неприятном положении. Право же, от души вам сочувствую. Быть может, у вас создалось превратное представление о методах работы сыскной полиции? Смею вас заверить, все происшедшее с вами в пятницу вечером - чистое недоразумение. Хотя я и сам, так сказать, принимал в том активное участие. - Тут Грегус примирительно хмыкнул, а затем продолжал: Надеюсь, вы на нас не будете в обиде. Но при всем при том скажу: напрасно вы отпираетесь. Не у всех из вас такие стойкие спины и крепкие нервы. Многие не выдерживают, начинают говорить, себя обелять, других выдавать. Должно быть, догадываетесь, что о вашей деятельности в Либаве нам известно не так уж мало.

Потухшим голосом надломленного горем человека Карлсон ответил ему:

- Да, господин пристав, положение мое прямо-таки незавидное. Прошу вас вызвать из Либавы свидетелей.

Я уверен, всякий покажет в мою пользу. Они подтвердят, что я выступал на митингах. Но ведь после обнародования манифеста все только и делали, что говорили.

Если вы намерены меня за это повесить, вам следует повесить и всех членов либавской думы, наказать весь Биржевой комитет, потому как он добровольно предоставил нам помещение для собраний. Придется вам арестовать и чинов либавской полиции, которые потворствовали преступной деятельности.

- Аи-аи, какой философ, - заулыбался Грегус, - софист, да и только! "Ты ешь то, что купил вчера. Вчера ты купил мясо, следовательно, сегодня ешь мясо". А если я вчера еще что-то купил? Сочувствую вам, очень сочувствую и сожалею, что такой молодой человек предстанет перед военным судом. Мой вам совет - признаться, откровенно обо всем рассказать, и я помогу вам, насколько это в моих силах. Расскажите о своих рижских знакомых. Мне известно, что вы в Риге уже несколько недель. Ну, вот видите! Все о вас знаем. Знаем и то, что у вас есть чемодан, и можете на меня положиться, если в чемодане найдем оружие, листовки, я по дружбе постараюсь сделать так, чтобы это вам не напортило.

Карлсон ничего не ответил, только потупил глаза, совершенно убитый, потерянный.

-в Мне жаль, - продолжал Грегус. - Право, жаль ваших близких, жаль седого отца, любимой матери. Думаете, они переживут смерть сына?

- Родители у меня были бедные крестьяне, - ответил Карлсон. - Их уже нет в живых. С родными я не общаюсь, даже не знаю, есть ли у меня родные. Да и что с ними общаться, все бедняки. Были бы люди состоятельные, тогда другое дело!

- Не скажите, не скажите, - возразил Грегус, - смею вас заверить, беднякам-то как раз свойственна и любовь к ближнему. Вы же читали "Богатую родню"

Апсишу Екабса. Ну вот видите, беднякам-то и свойственна любовь к ближнему.

- Может, так было раньше, - произнес в раздумье Карлсон, - только не сейчас.

- Нужно читать хорошие книги! - поучал Грегус. - Художественная литература просвещает, облагораживает. Какие у вас литературные привязанности, какие книги читаете?

- Мне больше по душе классики, Шекспир, например.

- А что вы читали Шекспира?

- "Юлия Цезаря".

- А, и ты, Брут! - воскликнул Грегус.

- "Макбета", "Ричарда Третьего".

- Похвально, похвально, бурные страсти, волевые характеры. А знаете, кто перевел на латышский эти трагедии? Адамович их перевел. Он, как и вы, начинал образование в учительской семинарии. Не горюйте, еще не все потеряно, доверьтесь мне, и я помогу вам выбраться на верную дорогу. Вы читали басни Крылова в переводе Адамовича? Сравнивали их с оригиналом? Отличный слог, прекрасное переложение, согласны со мной?

- Совершенно согласен, господин пристав.

- Благороднейшее занятие! Нести людям свет!

А вы? Торговец! Даже не торговец, выдаете себя за торговца! Молоды вы и зелены. Моего коллегу пытались обвести вокруг пальца. А он стреляный воробей. Чтобы льном торговать, нужны капиталы, а у вас какой капитал?

- Капитала никакого, я разорен.

- Разорен! И все же интересно, что бы вы стали делать, отпусти мы вас на свободу?