Шофер, не слышавший начала рассказа старика и ничего не понимающий, почти со страхом спросил:

- Папаш! А люди-то куда у вас здесь все подевались? Воды и то еле нашел...

- Вот то-то и оно, что людей-то всех вот по этим законам, - старик стукнул по своей папке, - и уничтожили! Двести человек у нас тут было жителей, все ученики, между прочим, мои, и никого не оставили, кроме меня. Я им нужен был - учитель, немецкий знаю. Так они меня со всеми погнали туда вон, на задворки, и по всем очередями, а меня оставили. Но ничего! На свою голову оставили! У меня все тут в папочке собирается! Все! Никуда им теперь не деться! Вот соберем мировой общественный суд...

Трехтонка выехала уже на дорогу, а старик со своей папкой бросился вновь к проходившим мимо машинам, и что-то кричал, и что-то доказывал, и пытался развязать папку, чтобы показать собранные им бумаги.

- Совсем плохо с ним, по-моему, - не без удивления сказала Варя.

Вспомнила: до войны у них бегал один такой по Маросейке, паровоз из себя изображал - пыхтел, пускал пары, крутил руками, как колесами, давал сигналы...

Кто-то из девушек хихикнул:

- Да, не в себе дед! "Цитирую"! "Цитирую"! Вот и учитель!

- Неизвестно, кто свихнулся больше, - вдруг сказал младший лейтенант, - он или те... Страшно все это! - Потом сказал, глядя на Варю: - Ты закутайся лучше. Холодно! Простудишься!

И ей стало стыдно своих явно глупых, только что сказанных слов и хихиканья своей соседки. И еще она подумала, что младший лейтенант совсем не такой, каким он показался ей вначале.

5

По дороге шла группа пленных немцев. Снег крупными хлопьями метался в воздухе и застилал глаза. Девушкам в кузове трехтонки и младшему лейтенанту было холодно. Всегда холодно, когда едешь вот так, а когда останавливаешься - еще холоднее. Их машина, как и многие другие, впереди и позади, пропускала колонну пленных. Длинную, безлико стертую в этих бесконечных снегах колонну. Мела поземка, и завывал ветер в радиаторах стоявших машин, и гнулись под ветром одинокие чахлые кустики и деревца вдоль дороги, и еще больше гнулись пленные.

Их было много - сотни три, а может, и четыре, шедших по обочине, неловко проваливавшихся в снег. Ветер вздымал полы их шинелей, бил в лица и в уши под холодными касками и летними пилотками, забирался в рукава. Перчаток не было почти ни у кого из них, а о варежках и говорить смешно. Если уж на голове каска или пилотка, какие тут варежки! Было что-то жалкое и несчастное в этих, в общем-то, немолодых, обросших щетиной людях и даже какое-то чувство жалости к ним: мол, нам каково, а им, не привыкшим к нашей зиме, так легко одетым?

Снег и метель бесновались вокруг. Заметали поля, остатки разбитой немецкой техники, не похороненные трупы, могилы с немецкими касками и все, что стояло и двигалось сейчас по дороге: машины, бронетранспортеры, артиллерийские установки, сани, лошадей и людей. И эту колонну пленных, которая шла и шла мимо замерзших на дороге наших войск и машин.

Варя - от холода ли, от любопытства? - посмотрела за борт машины и сквозь метущийся снег увидела пленных. Лиц почти не видно - только снег. Головы, фигуры и снег. Фигуры, головы и снег. Но вот одна из заснеженных фигур повернулась к ней, наверно смешной и наивной сейчас, и молодой, и непривычной (именно оттого, что она была женщиной), и Варя услышала сквозь ветер:

- Рот Фронт, геноссе! Тельман! Геноссе, Рот Фронт!

Варя разглядела чуть поднятую культяпку и запорошенный снегом рукав.

Она поразилась, ничего не ответила, а потом уже, когда их машина двинулась вперед, стала горячо рассказывать своим соседкам девушкам:

- Понимаете, это наверняка их коммунист! Ведь он сказал...

- Все может быть, - сказал младший лейтенант. - Может быть...

- А что ж тут такого! - подтвердила одна из девушек. - Всё они подняли против нас!..

- Все они сейчас такие, - сказала другая. - Как в плен попались, так у них: "Сталин гут, Гитлер капут!.." Не верю, девочки, не верю!

А Варе хотелось верить.

Когда это было? В тридцать пятом или в тридцать шестом? Или в начале тридцать седьмого? Тогда ей было пятнадцать или четырнадцать. Весна. Да, как раз весна. Значит, тридцать седьмой. В клуб Наркомтяжпрома на их концерт пришли немецкие пионеры - дети работников Коминтерна. И потом, когда закончился концерт, они долго говорили.

"Рот Фронт!" - не раз слышала она в тот вечер. И опять: "Рот Фронт!"

Остальное было по-русски. Немцы отлично понимали по-русски. Ведь все они жили в Москве, а многие и родились в Москве.

После концерта они шли вместе - с площади Ногина вверх по Ильинскому скверу.

И опять она слышала по-немецки: "Рот Фронт!"

И по-русски: "Товарищи!"

Это всегда был ее самый любимый сквер. Из многих, какие она знала в Москве, любимый - сквер у Ильинских ворот.

В нем было не прибрано, и деревья, и кустарники, и трава росли словно сами по себе. А в начале сквера, там, где стоит памятник героям Плевны, среди травы лежали огромные камни - черные, коричневые, серые, будто пришедшие сюда из дальних веков.

И памятник - иссиня-черная часовенка с такими же черными цепями вокруг - был необычен. И надписи на нем, которые она тогда читала немецким пионерам и пыталась даже как-то объяснить, хотя уж не настолько отлично знала русскую историю: "Гренадеры своим товарищам, павшим в славном бою под Плевной 28 ноября 1877 года". Другие надписи были какие-то древнецерковные, и тогда она пыталась в них разобраться, а сейчас ни за что их не вспомнить!

Они распрощались у Политехнического музея и договорились встретиться опять на их концерте - первом платном концерте, сбор от которого шел в фонд помощи МОПРу.

Ребята долго готовились к этому концерту, готовились так, словно от него зависел успех мировой революции. И вот наступил день концерта. И немецкие пионеры пришли, да не одни, а со своими отцами и матерями революционерами.

И вот ребята грянули песню, специально подготовленную для них. Они грянули песню на немецком и на русском, которую пел тогда Эрнст Буш, которую пели и немцы, и русские, и все - весь мир:

Унд вайль дер менш айн менш ист,

Друм браухт эр клайдер унд шу,