Константин Владимирович Введенский был прав. Мы, ленинградцы, на себе испытали, что такое фашизм. Тогда в Ленинграде у всех были свежи в памяти зверства фашистов в старинной русской крепости Шлиссельбурге. Тысячи шлиссельбуржцев гитлеровцы угнали на каторгу в Германию. Захватив город-крепость, построенный еще Петром Первым, они учинили там разбой, превратили город в развалины. За малейшее нарушение установленного "порядка" фашисты расстреливали без суда и следствия. В Шлиссельбурге погибло немало ни в чем неповинных людей. Так же фашисты поступали и с сельским населением. Вот как описывала "Ленинградская правда" расправу над семьей колхозника: "Их вывели под конвоем. Впереди шел шестидесятилетний Алексей Ананьев из деревни Люта, за ним его несовершеннолетний сын Георгий, сзади - жена Анисья и невестка Мария. Недалеко от того места, где неделю назад был сброшен под откос вражеский эшелон, их поставили рядом и расстреляли".

Расстреляли только за то, что эта семья предоставила ночлег партизанам.

Каждое свое распоряжение на занятой территории под Ленинградом оккупанты заключали словами: "Кто не выполнит - расстрел!" В городе Острове на стенах домов и на заборах висели объявления: "За неподчинение властям расстрел!" За что именно человека могли поставить к стенке? "Ходьба на лыжах для русского гражданского населения, а также для детей и молодежи, предупреждалось в одном из приказов гитлеровцев, - запрещается. Все лыжи должны быть собраны старостами и сданы в комендатуру. Кто сохранит лыжи или будет передвигаться на них, тот понесет наказание и будет расстрелян".

В те Дни печать сообщила, что в Демянском районе Ленинградской области фашисты повесили и расстреляли двести девяносто одного мирного жителя, в Лычковском - двести тридцать шесть. Четырнадцать тысяч девяносто семь человек из этих двух районов насильственно угнали на каторгу в Германию, сожгли здесь дотла восемь тысяч четыреста домов и полностью уничтожили девяносто восемь населенных пунктов.

...Была уже полночь. Я поднялся и попросил у комдива разрешения поехать в политотдел.

- Переночуй в штабе. У нас есть свободная комната с диваном. Только позвони в политотдел, чтобы знали, где ты находишься...

4

1943 год был на исходе. Наступил холодный, с ветрами, промозглый ленинградский декабрь. Но он уже не был таким жестоким, как в сорок первом, когда тысячи людей гибли от голода и холода, от постоянных бомбежек и артобстрелов. Жизнь в городе менялась. Реже, чем прежде, встречались дистрофики. Совсем прекратились воздушные пиратские налеты: за декабрь не было ни одного. Зато артобстрелы усилились. Создавалось впечатление, что фашисты, почуяв приближение конца своего пребывания на берегах Невы, спешили израсходовать весь запас завезенных снарядов.

В один из дней, проснувшись, ленинградцы обнаружили, что улицы, скверы и крыши домов запорошены снегом. Все кругом забелело и заискрилось под неяркими лучами пробившегося сквозь тучи солнца. Прохожие, ежась от холода, поднимали воротники, засовывали поглубже в карманы руки. Но мне, только что вышедшему из политотдела в новом, недавно полученном полушубке, суконных брюках, шапке-ушанке и валенках, было тепло.

Через час мне предстояло провести беседу в том самом батальоне, в котором я получил боевое крещение в борьбе за деревню Юрки.

После рекомендаций, высказанных комдивом, мы, политотдельцы, стали чаще бывать в частях и подразделениях, выступать с докладами и политинформациями, но никогда я так сильно не волновался, как сейчас, направляясь в свой батальон, в котором не был больше года. Что скрывать? Не хотелось, как говорится, упасть в грязь лицом. И я обдумывал, как лучше приступить к беседе, чтобы с первых же минут заинтересовать людей, установить с бойцами контакт и взаимопонимание.

Времени до встречи оставалось все меньше и меньше, а я так и не мог решить: с чего же начать? Ч вдруг в голову пришла простая мысль - начать разговор с того, как воевал батальон в первые дни войны, кто им командовал, кто тогда отличился. И, как всегда бывает, когда решение принято, успокоился.

Заместитель комбата по политчасти (к тому времени институт комиссаров был упразднен) капитан Кругман, который, если помнит читатель, начал свою военную жизнь с должности адъютанта командира полка Лифанова, уже ждал меня. Да и люди были в сборе. Я пристально всматривался в лица присутствовавших: нет ли среди них кого-нибудь из тех, кто пятнадцатого июля сорок первого года штурмовал деревню Юрки? Увы, никого из знакомых не обнаружил. Значит, произошло стопроцентное обновление состава батальона. Грустный, но, как говорится, неизбежный факт. На смену убитым и раненым приходят новые бойцы. Выздоравливающие в свою часть, как правило, из госпиталя не возвращались: сперва они попадали в резервные подразделения, а там уж распределялись по частям и соединениям, в зависимости от конкретной обстановки.

На гимнастерках у многих из бойцов были желтые нашивки, свидетельствовавшие о перенесенных ранениях, боевые ордена и медали. Почти у каждого на груди медаль "За оборону Ленинграда". Значит, люди в батальоне бывалые, не первый день на фронте.

Рассказ о первых боях батальона, о героизме ополченцев люди слушали с вниманием, а когда я умолк, со всех сторон посыпались вопросы. Одни интересовались судьбой первых героев битвы на Лужском рубеже, другие событиями последних месяцев. Однако больше всего бойцов и командиров батальона волновали итоги проходившего в Тегеране с 28 ноября по 1 декабря совещания глав правительств СССР, США и Великобритании. "Когда же будет открыт второй фронт?" - допытывались они.

А когда я сообщил, что по этому вопросу в Тегеране достигнута договоренность, послышались едкие реплики в адрес наших союзников: "Очередное обещание", "Черчилль - хитрая лиса!"...

Я не мешал людям выражать свои чувства. Даже радовало то, что они говорили откровенно, прямо, не стесняясь. Это было лучшим показателем политической зрелости, правильного понимания рядовыми бойцами так называемой политики выжидания, которую проводили тогда наши американские и английские союзники. Ни для кого не было секретом: им очень хотелось, чтобы Советский Союз и нацистская Германия как можно больше потрепали друг друга, побольше истекли кровью, - тогда легче будет диктовать свою волю. Эту тактику отлично понимал каждый советский человек, каждый наш воин.

Беседа подошла к концу. Люди, переговариваясь, задвигали стульями. Раздалась команда командиров взводов на построение. И зал опустел. В нем задержались лишь мы с Кругманом, заметив, что к нам с задних рядов идет какой-то пожилой боец. Я взглянул на него: где-то его видел, но вспомнить не смог.

- Я отец Пьянкова, Иван Андреевич. Может быть, вы знали его? - робко обратился он ко мне.

- А как же, знал.

И в памяти сразу же ожил отважный минометчик, герой боев в районе села Ивановского, погибший четвертого августа сорок первого года во время разведывательного боя.

На меня смотрели грустные серые глаза, глаза человека, уставшего от ожиданий и вместе с тем жившего надеждой.

- Что же с ним стряслось? Последнее письмо от него пришло в конце июля сорок первого. С тех пор - ни одной весточки.

Слова эти встревожили меня. Помню, мы тогда написали теплое письмо семье Петра Ивановича Пьянкова. Неужели не дошло? Значит, отец с матерью и жена с детьми до сих пор ничего не знают и надеются, что он жив. Молчит - не значит, что погиб, быть может, тяжело ранен или попал в плен... "Сказать правду или воздержаться?" - Я заколебался.

- А из батальона вы никакого письма не получали? - поинтересовался я, чтобы как-то оттянуть время.

- Не-е-ет...

Тут он над чем-то задумался и вдруг торопливо заговорил:

- Письмо, я думаю, было послано на прежний адрес. А его давно и в помине нет. Дом, в котором мы жили, еще в начале войны разрушен бомбой. Под его развалинами погибли все. Я уцелел лишь потому, что в это время находился на заводе.