- Здесь даже можно вымыть руки.
Мы степенно направляемся к рукомойнику. Вольпат подает Паради знак открыть кран.
- Пусти в ход плевательную машину!
Мы входим все пятеро в уже переполненный зал и садимся за столик.
- Пять рюмочек вермут-кассиса, ладно?
- Право, мы бы скоро привыкли к этому, - повторяем мы.
Штатские встают со своих мест и подсаживаются поближе к нам. Кто-то вполголоса говорит:
- Адольф, посмотри, у них у всех Военный крест!
- Это настоящие "пуалю"!
Мои товарищи это услышали. Они разговаривают друг с другом уже рассеянно, навострив уши, и бессознательно пыжатся.
Через минуту штатский господин и дама, которые говорили о нас, нагибаются к нам, кладут локти на белый мраморный столик и спрашивают:
- Тяжело жить в окопах, правда?
- Гм... Н-да... Ну, конечно, чего там... Не всегда весело бывает...
- Какая у вас поразительная физическая и моральная стойкость! Ведь в конце концов вы привыкаете к этой жизни, правда?
- Ну конечно, чего там... Привыкаем, очень даже привыкаем...
- А все-таки это страшная жизнь, и сколько страданий! - тараторит дамочка, перелистывая иллюстрированный журнал и разглядывая снимки мрачные виды опустошенных местностей. - Адольф, зачем пишут о таких ужасах? Грязь, вши, тяжелые работы!.. Как вы ни храбры, а, наверно, вы несчастны!..
Вольпат, к которому она обращается, краснеет. Ему стыдно перенесенных и еще предстоящих бедствий. Он опускает голову и, может быть не отдавая себе отчета во всем значении своей лжи, отвечает:
- Нет, мы не так уж несчастны... Что вы, все это не так страшно!
Дама соглашается:
- Да, я знаю, ведь у вас есть и радости! Например, атака! Ах, это, должно быть, великолепно! Правда? Все эти войска, которые идут в бой, как на праздник! И рожок играет: "Там, наверху, можно выпить!" - и солдатиков уже нельзя удержать, и они кричат: "Да здравствует Франция!" - и умирают с улыбкой на устах... Ах, мы не удостоились такой чести, как вы: мой муж служит в префектуре; сейчас он в отпуску; у него ревматизм.
- Я очень хотел бы быть солдатом, - говорит супруг, - но мне не везет: начальник нашей канцелярии не может без меня обойтись.
Посетители входят и выходят, сталкиваются, любезно уступают дорогу. Гарсоны снуют, разнося хрупкие сверкающие стаканы и рюмки, зеленые, красные и ярко-желтые с белым ободком. Скрип шагов по паркету, усыпанному песком, сливается с восклицаниями стоящих или сидящих завсегдатаев, с гулким звоном стаканов и стуком домино на мраморных столиках... В глубине щелкают шары из слоновой кости, и приятели, обступив биллиард, отпускают обычные шуточки.
- Каждому свое, милейший, - говорит прямо в лицо Тирету, за другим концом стола, румяный, холеный здоровяк. - Вы герои. А мы работаем ради экономического процветания страны. Это такая же борьба, как и ваша. Я приношу пользу, не скажу, что больше вас, но, во всяком случае, не меньше!
Я смотрю на Тирета, нашего балагура и остряка.
В дыму сигар видны его выпученные глаза; сквозь гул голосов чуть слышно, как он смиренно, устало отвечает:
- Да, правда... Каждому свое!
Мы потихоньку уходим.
* * *
Выйдя из "Кафе промышленности и цветов", мы молчим. Мы как будто разучились говорить. От недовольства мои товарищи морщатся и дурнеют. Теперь они, кажется, чувствуют, что при этих важных обстоятельствах не выполнили своего долга.
- Наговорили нам с три короба эти рогачи! - ворчит Тирет; его злоба прорывается и растет.
- Надо было сегодня нахлестаться, - грубо отвечает Паради.
Мы идем дальше, не проронив ни слова. Через некоторое время Тирет продолжает:
- Это слизняки, подлые трусы! Они хотели пустить нам пыль в глаза, надуть нас, но этот номер не пройдет! Если я опять встречусь с ними, говорит он, все больше раздражаясь, - я уж сумею им ответить!
- Мы с ними больше не встретимся, - возражает Блер.
- Через неделю нас, может быть, ухлопают, - заявляет Вольпат.
Недалеко от площади мы попадаем в толпу, которая выходит из ратуши и из какого-то государственного учреждения; оба здания с фронтоном и колоннами похожи на храмы. Это выходят из канцелярии чиновники: штатские всех видов и возрастов, старые и молодые военные; издали кажется, что они одеты почти так же, как мы... Но вблизи, под солдатским одеянием и галунами, обнаруживается их подлинная сущность: это - "окопавшиеся" и дезертиры.
Их ждут нарядные жены и дети. Торговцы заботливо запирают свои лавки, улыбаются, довольные законченным днем, и предвкушают завтрашний: они упоены беспрерывным ростом прибылей и звоном наполняющихся касс. Они остались у своего очага; им стоит только нагнуться, чтобы поцеловать своих детишек. При свете первых фонарей эти богатеющие богачи сияют; все эти спокойные люди с каждым днем чувствуют себя спокойней, но втайне молятся о том, в чем не смеют признаться. Под покровом вечера все они тихонько возвращаются домой, в свои благоустроенные жилища, или идут в кафе, где их усердно обслуживают. Парочки, молодые женщины и мужчины, штатские или солдаты, у которых на воротнике вышит какой-нибудь предохранительный значок, встречаются и спешат сквозь затемненный мир в свою сияющую комнату; ночь сулит им отдых и ласки.
Проходя мимо приоткрытого окна первого этажа, мы замечаем, как теплый ветер вздувает кружевную занавеску и придает ей легкую, нежную форму женской сорочки.
Толпа движется и оттесняет нас: мы ведь здесь только бедные пришельцы.
Мы бродим по улицам в сумерках, уже золотящихся огнями: в городах ночь украшается драгоценностями. Помимо нашей воли, все, что мы видели, открыло нам великую правду: существует различие между людьми, более глубокое, более резкое, чем различие между нациями, - явная, глубокая, поистине непроходимая пропасть между людьми одного и того же народа, между теми, кто трудится и страдает, и теми, кто на них наживается; между теми, кого заставили пожертвовать всем, до конца отдать свою силу, свою мученическую жизнь, и теми, кто их топчет, шагает по их трупам, улыбается и преуспевает.
В толпе выделяются несколько человек, одетых в траур; они, может быть, близки нам, но остальные радуются, а не печалятся.