Изменить стиль страницы

Костя вскочил, ошалело замотал головой, замахал руками, не понимая, где он и что с ним.

Тимоша от смеха сел на пол, утирая рукавом слезы. Беда вроде бы кончилась. Жизнь шла дальше.

До самого полудня проговорили Тимоша с Костей о том, как им быть дальше. Тимоша твердо решил — к владыке Варлааму не возвращаться, но и на Дон не бежать, а пойти к стародавнему отцовскому приятелю, стрелецкому сотнику Луке Дементьеву и попросить замолвить слово перед воеводой, князем Сумбуловым, чтобы взял его князь в ратную службу. Друзья договорились, что Тимоша пойдет домой к Косте и скажет Евдокиму, что ежели он, Евдоким, дает верное слово, что сына своего не прибьет, то тогда Костя в дом вернется, если же слова не даст или, пообещав, нарушит, то Костя из дому сбежит и более никогда не вернется.

Лука встретил Тимошу настороженно и долго выспрашивал, чего это он надумал пойти в ратную службу. Тимоша все ему рассказал, но главного Лука так и не понял: ежедень приходилось ему и в съезжую избу беглых холопов водить, где, допросив, били их батожьем или даже плетью; и тюремных сидельцев, забитых в колодки, по базару за милостыней водить; и на правеж татей и лиходеев едва не каждый понедельник ставить. На глазах у Луки столько народа было бито и драно, и мучено, и пытано, что он никак в толк взять Тимошину обиду не мог, но слово за него замолвить обещал.

После этого Тимоша пошел домой и все рассказал матери. Мать поплакала-поплакала и утешилась, сказав: «Что ни делается — все к лучшему».

Затем Тимоша пошел к Евдокиму. От того, что мать согласилась с ним и Лука пообещал замолвить за него перед князем слово — робости перед Костиным отцом в нем как не бывало. Он вошел к Евдокиму в избу, не останавливаясь, прошел в горницу и, угрюмо взглянув на хозяина, который, сидя на лавке тачал сбрую, коротко поздоровался. Повернувшись к Костиной матери, Тимоша поздоровался и с нею, но совсем другим — ласковым — голосом. Мать Кости Лукерья — женщина не по годам старая, в черном платке по самые брови, — со страхом и надеждой взглянула на Тимошу, затем опасливо покосилась на мужа, и замерла, прислонившись к печи.

— С чем пожаловал? — спросил Евдоким и тут же с явной издевкой добавил: — Али за подохшего жеребца деньги принес?

Тимоша оторопел, но тут же пришел в себя и ответил:

— О жеребенке — особь разговор. Я к тебе пришел от Кости. И говорю тебе верно: если ты его бить не перестанешь — уйдет он, а куда, то тебе знать не надобно.

От такой дерзости Евдоким лишился речи.

— Ах, ты, пащенок! Ах, сопливец! Это как ты со старейшим себя разговариваешь! Да я и с него и с тебя но три шкуры спущу, ежели кто из вас у меня появится!

И Евдоким, встав, грозно на Тимощу двинулся, но тот, схватив стоявшую рядом железную кочергу, отступил на шаг и ощерившись злобно — ни дать — ни взять разноглазый волчонок — прерывающимся от страха и окончательной решимости голосом сказал:

— Не подходи, зашибу!

Лукерья охнула и бросилась меж драчунами.

Евдоким вдруг отступил к лавке и громко захохотал:

— Ты погляди, мать, каков Васька Буслаев из сопливца возрос! — И затем, обращаясь к Тимоше, проговорил: — Я тебя, Тимофей, вместе с кочергой три раза узлом завяжу, да не в том дело. Ты мне — никто. А явится сюда мой сын, быть ему биту. А не явится — пусть идет на свой хлеб. То слово мое последнее. А ты, Тимофей, за Игрунка, что из-за твоего недогляда подох, готовь владыке деньги. И то не мое слово, то слово Геронтия, а не дашь денег — быть тебе у владыки в кабале. И над этим поразмысли, храбрый вьюнош. Деньги добывать — не за кочергу хвататься.

* * *

Костя, узнав о разговоре с отцом, твердо решил домой не возвращаться. Подумав, что делать дальше, он пошел к своему дяде — брату матери — Ивану Бычкову, что жил в Обуховской слободе и слыл среди вологодских плотников первым умельцем.

Неделю назад Иван кончил работу — долгую и, как ему поначалу казалось, денежную: по заказу владыки он сладил деревянные часы — куранты, в которых железкой была лишь одна аглицкая пружина, и те часы поставил на колокольне Софийского собора. Затем Иван срубил к часам указное колесо с цифирью и все это уставил в шатер. От механизма часов к одному из колоколов Иван протянул длинную рукоять с молотом на конце и тот молот каждый час бил по колоколу, извещая вологжан о беге быстротечного времени, а более того, призывая к утрене, литургии и вечерне, кои исправно и точно можно было отныне служить в первый, шестой и девятый часы после восхода солнца.

А то как было до того в Вологде? Поглядит звонарь на солнце и, перекрестясь, вдарит в колокола. А если небо в тучах, либо и при солнце звонарь пьян? То дивятся на неурочный звон гражане, а многие и пугаются; вдруг татарове или же литва подступают к Вологде и не есть ли тот звон набат?

Поначалу весьма многие вологжане дивились первому в городе часозвону, особливо же поражены были этим иноземные купцы, обретавшиеся о ту пору в городе. Один из купцов предложил владыке за часы пятьдесят рублей, но Варлаам в ответ только ухмыльнулся в бороду.

Иван же, получив — по слухам — целые десять рублей, вот уже неделю гулял в царевом кабаке, угощая плотников и бочаров, и тележников, и людей иного звания. А когда в государев кабак явился Костя, то Ивана едва признал: сидел его дядя во главе стола от вылитого вина столь страшный, что встреть такого ночью — перекрестишься и трижды плюнешь, как от бесовского наваждения. Однако ум у Ивана ещё не совсем отбило. Он племянника узнал и, поведя головой, указал ему сесть рядом. Питухи, что сидели и лежали вкруг стола, никакого внимания на Костю не обратили. Целовальник поставил на мокрый и грязный стол новый штоф вина и Иван дрожащей рукой налил зеленое зелье в две оловянные кружки: себе и Косте. Костя отпил глоток, сморщился, закашлялся и схватился за ендову с квасом. Дядя захохотал и спросил:

— Что — не сладко?

Костя, утирая выступившие от кашля слезы, ответил:

— А то сладко? — И тут же, ткнувшись дяде в плечо, зашептал горячо и быстро:

— Дяденька, родненький, помоги мне отсель бежать… Дай на дорогу полтину денег, а я тебе семь гривен верну, как только в работу войду.

Иван совсем протрезвел. С трудом выговаривая слова, спросил:

— А куда бежишь и зачем? Везде одно и то ж. Я владыке и гражанам какой часозвон сладил, а? В немецких городах и то нет ему подобна. А мне за год работы и за все умение мое — десять рублёв. И те десять выдавал Геронтий с хитростью: каждый месяц платил полтину и на той полтине два алтына резов брал — дает полтину, а сам считает, что брал я у него как бы в долг пятьдесят шесть копеек. И через год, когда я куранты сладил и в шатер последнюю шпонку загнал, был бы он мне должен четыре рубли и двадцать восемь копеек, дак он что, хитроныра, измыслил? Нет, ты слушай. Шатёр, говорит, что ты над курантами сладил, то тоже как бы короб, к ним относящийся, а на тот шатер лес тебе владыкой дан, и за тот лес беру я с тебя, Ивашка, три рубли, а остальное делю так: рубль тебе, а копейки — мне. Я на них молебен закажу, чтобы Господь затейку твою не порушил и куранты на звоннице шли исправно. И я тот рубль за четыре дни до полушки пропил. А теперь у меня, брат Костка, и алтына нет. Вчерасъ последний извел. Вот это вино Мокей Силантьич мне в долг поднес.

Иван посмотрел в свою пустую кружку, допил одним глотком, что оставалось в кружке у Кости, и уронил голову на стол.

— Подойди ко мне, вьюнош, — вдруг услышал Костя тихий вкрадчивый голос кабатчика Мокея Силантьевича. Костя подошел к стойке и, глядя в маленькие выцветшие глазки целовальника, спросил:

— Пошто звал?

— Помочь тебе хочу.

— Много ли за помощь спросишь?

— Как бог даст.

— Ну, говори.

— Обещал я Кондратию Демьянычу, да приказчику его Акакию Евлампиевичу верного человека в услужение присмотреть. А ты по кабакам не ходишь, отец твой тоже человек доброй, а яблоко, известно, от яблони не далеко падает. А к кому в услужение пойдешь — сам смекай.