Изменить стиль страницы

Кисель знал, что везет он гетману не князя Шуйского, а беглого московского подьячего Тимошку Анкудинова, выдачи которого требовали от него великие московские послы, сидевшие в Варшаве более полугода.

Наконец, Кисель знал, что за Тимошкой едут польские и русские пристава с королевским универсалом о незамедлительной выдаче, но о том ни слова Тимоше не сказал, и при встречах иначе, как князем Иваном Васильевичем его не называл.

Уезжая из Киева, Кисель наказал панам-ратманам из магистрата и панам дозорцам, чтоб соблюдали городские дела, русских приставов Протасьева да Богданова из города не выпускать, писем от них никуда не посылать, а станут спрашивать про него, воеводу, и про русского человека, что именует себя Шуйским князем — отвечать неведением.

Косте воевода наказал без особой на то нужды со двора не уходить, а в городе быть с великим береженном.

И с тем выехал в Чигирин.

Однако на сердце у Адама Григорьевича было неспокойно — знал он бешеный нрав гетмана и поручиться за то, что примет его Хмельницкий вместе с подыменщиком Тимошкой ласково — не мог.

* * *

Третий день гулял в своем чигиринском палаце гетман Богдан. В большом зале были поставлены столы, за которыми сидело чуть ли не сто человек. И каждого из гостей гетман потчевал с золотой посуды, что было не по карману ни польскому королю, ни семиградскому князю.

Перед дверью Адам Григорьевич перекрестился и, прошептав: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», — шагнул через порог.

Хмельницкий хотя и вел себя со многими иноземцами как самодержавный государь, в домашнем обиходе был по-прежнему прост: не заводил многочисленной дворни, не вводил стеснительных церемоний.

Казаки — джуры только тогда докладывали Хмельницкому о приходивших к нему просителях, или гостях, когда гетман бывал занят и приказывал никого к себе не пускать. А если такого приказа не было, то начальник дежурной полусотни сам решал, кого следует пустить в дом, а кого — нет.

Адама Григорьевича Киселя в палаце Хмельницкого знали все — не раз бывал он в застольях, не раз — в беседах, потому и пустили его, не замедлив ни на минуту. А вместе с Киселем пустили в дом и нарядно одетого пана с надменно выпяченной губой и гордым взором.

Переступив порог зала, Кисель и Тимоша тотчас же окунулись в гул голосов — громких и дерзких, в клубы едкого табачного дыма от десятков коротких запорожских трубок — люлек.

Звон кубков, зычный смех, соленые шутки старых рубак-товарищей гетмана — мгновенно успокоили Адама Григорьевича, ибо он знал, что в дружеском застолье гетман редко бывает вспыльчив и гневен.

Хмельницкий сидел за отдельным столом, стоящим на невысоком помосте, закрытом ярким кизилбашским ковром. Рядом с ним сидели послы Трансильвании и Крыма, генеральный писарь Иван Выговской, старший сын гетмана — Тимофей, генеральный бунчужный и шесть полковников. Среди изукрашенных золотом и серебром иноземных послов и соратников гетмана сидел нахохлившийся черной вороной игумен Мгарского монастыря — Самуил.

Кисель, одной рукой придерживая волочащуюся по полу саблю, пошел плечом вперед к столу гетмана. За ним, набычившись, шал Тимоша, цепко вглядываясь в лица гостей Хмельницкого. Однако почти никто не обращал на них внимания.

И лишь когда подошли они к столу гетмана, многие заметили пана Киселя, и то потому только, что часто взглядывали в сторону хозяина дома.

Кисель, выказывая истинное свое благочестие, прежде поцеловал руку игумену Самуилу и лишь после того поклонился гетману.

Гетман был хотя и хмелён, но по всему было видно — не пьян. Хитро сощурившись, окинул он Киселя с головы до ног насмешливым взглядом и сказал с показной мужицкой простотой:

— Никак соскучал, пан воевода? Приехал лицо мое видеть, о здоровье моем спросить?

— И за этим приехал, пал гетман, и за кое-чем иным, — ответил Кисель, глядя прямо в глаза Хмельницкому.

Хмельницкий, будто не слыша сказанного, продолжал:

— И не один, вижу я, пожаловал — доброго человека с собою привел.

Кисель расплылся в улыбке, приложив руку к сердцу, проговорил с восторгом, громко, чтоб слышали многие вокруг сидящие:

— Истинно молвил Богдан Михайлович — доброго человека привел в твой дом — князя Ивана Васильевича Шуйского — великого тебе доброхота.

При этих словах Хмельницкий вконец протрезвел. Кисель понял: всё знает гетман о князе Шуйском — раньше него довели Богдану Михайловичу о подлинном имени князя — были у Хмельницкого сторонники и среди панов-католиков из королевской свиты, да и сам Оссолинский — подумал Кисель — мог сообщить гетману нерусских послах, и о худом человеке, подьячишке Тимошке, что воровским обычаем влыгался в царское имя, и выдачи которого требовали царские послы. Понял и ждал: что сделает гетман? Что скажет?

Гетман, не подавая Тимоше руки, чуть склонил голову, указал на край стола:

— Садись, Адам Григорьевич, и гостя своего рядом с собою посади.

«Ох, хитёр, сатана, — подумал Кисель. Даже то, как сказал — не моего гостя, а „своего“, и сесть только мне предложил, а Тимошку велел рядом со мною посадить. Да и не сам ему об этом сказал, а через меня же. Истинно сатана».

Кисель сел: рядом с игуменом, Тимоша — рядом с Киселем. Анкудинов понял — игумен и Кисель давно знают друг друга: беседа их текла плавно, неспешно. Говорили старики не о божественном — больше вспоминали друзей, знакомых — мирян и духовных из Киева и из Лубен.

Игумен Самуил, взглянув на Тимощу из-под кустистых, черных — не по годам — бровей, сказал добросердечно:

— За нашим с тобой, Адам Григорьевич, разговором князь Иван в сей же час заснет. Нет у князя ни в Киеве, ни в Лубнах никого, кто был бы и ему и нам известен.

Тимоша скосил глаза, подумал: «Сказать, или нет?» — Решил: — «Скажу».

— Был у меня, отче, приятель из Лубен, знакомый мне человек. Звали его Иваном, а прозвище ему было — Вергунёнок…

Самуил опустил глаза. Кисель с любопытством поглядел на Тимошу, подумал: «Зачем одному подыменщику о втором рассказывать?»

Тимоша, глянув на стариков, понял: знают про Вергунёнка оба — и воевода и игумен. Едут, что он им про Ивана скажет.

— Был мне Иван — великий друг, — проговорил Тимоша, внимательно следя за выражением лиц игумена и воеводы. — Метнули нас в тюрьму, в Семибашенный константинопольский замок. И там Иван признался мне, что он — родом из Лубен и прозвище ему Вергунёнок. А визирю и иным начальным людям говаривал Вергунёнок, что он — царевич Иван Дмитриевич, царя Дмитрия — сын.

— И как же ты — прирожденный князь и русского царя внук — подыменщика и вора мог считать другом? — спросил строго игумен Самуил, не знавший, что и князь Иван Васильевич с Вергунёнком одного поля ягода: такой же самозванец.

Кисель молчал, ожидая, как ответит Аннудинов, что скажет?

К начавшемуся меж ними разговору внимательно стал прислушиваться генеральный писарь Иван Выговской — государственный канцлер и хранитель печати, как называли его послы с Запада, так же, как и Кисель, хорошо знавший, кто таков князь Шуйский на самом деле.

Тимоша ответил громко, для всех, кто мог вопрос Самуила услышать и столь же сомневаться, как и велемудрый старец.

— Бог дал помазанникам своим державы и государства не для того, чтобы они сладко пили и ели, окружив себя покорной и ласкательной челядью, хотя бы и княжеского происхождения. И не для того, чтобы кабалить вольных людей на потребу богатым да брюхатым. Бог дал царям и королям державы и государства, чтобы они честно и грозно блюли его заповеди: защищали убогих и сирых, карали жестоких и алчных, справедливо раздавая кары и милости.

А русский царь и бояре, и дьяки, и помещики народ свой столь же любят, как любил кормивших его мужиков князь Ерёма Вишневецкий и иные паны-католики!

Тимоша попал в точку: имя Вишневецкого до сих пор было самым ненавистным на всем левобережье.

На громкий голос Тимоти, на слова его — гневные, страстные оглянулись сидевшие рядом есаулы, атаманы и полковники. Увидев это, Тимоша продолжал;