Вова жаждал не силы… Он и так знал, что сила на стороне Конторы, Вова хотел силы еще большей, еще более тотальной! Вова жаждал детективов, разгадок, тайн, знания! Настоящего знания обо всем и обо всех! Этот не ликовал, этот презрительно кривил бледный тонкогубый рот, выслушивая дураков-аборигенов.
Этих подробностей, конечно же, не могли знать стоявшие у пещеры, но и так у них хватало информации… для главного. Валера высказался о приезжих с краткостью военного человека; Маралов предложил Стекляшкину политическое убежище, которое тот благодарно принял: Михалыч со знанием предмета ругался так, что Валера завистливо крякнул, и отхлебнул коньяка; казаки деловито запихали в вертолет свои вещи, снаряжение, Динихтиса. Латов поехал в «Люське» с Мараловыми. Михалычем, его сыном, Стекляшкиным.
И весь обратный путь, не отличавшийся легкостью и простотой, Маралов, обалдевая на ходу, слушал рассказы Латова про Афганистан, Молдову, Чечню и про невероятное количество застреленных, разорванных на части, зарезанных и раздавленных. Руки бедного Маралова сами собой отрывались от руля, машина причудливо виляла, дико визжа тормозами. Даже у Латова появлялось порой очень задумчивое выражение.
Придя в себя, Маралов отвечал рассказами о местных дорогах и о том, какую тушеную капусту с мясом он сегодня приготовит для гостей.
— Нет уж! Еда моим людям — моя! — на этом Латов стоял крепко. — Сам куплю мяса на всех! Завтра им опять работать надо, по всему лесу прочесывать… Спасибо, что поможете, а прочесывать все-таки им! И кормить их буду лично я!
Спускался вечер — сухой, теплый, тревожный. Ранний августовский вечер с густым темно-оранжевым закатом, желтыми, зелеными и серыми размывами облаков на всей западной половине небосклона. Остатки прошедших дождей, плыли по рекам ветки, пучки травы, целые кусты, на ветках которых уплывали на равнину, в более теплые и тихие места, змеи, мелкие зверьки и насекомые.
Стекляшкин стоял позади усадьбы Мараловых, умывался ледяной водой, не уставая удивляться, как после всего эта вода приносит ему новый заряд бодрости, несмотря на страшную усталость, несмотря на то, что Ирина так и не нашлась и все запуталось еще сильнее. Он с интересом наблюдал, что вода и на Малой речке спадает после окончания дождей, что желтых листьев стало больше на земле, и больше пестрого плывет, качаясь на неспокойной воде. Опять же — несмотря ни на что, ему все это было интересно. Мир жил, что бы не случалось у людей; дела Ирины и ее отца были только частью событий и дел, происходящих каждый день повсюду; Стекляшкин остро ощущал себя частью огромного мира, со всеми его делами, изменениями, событиями.
Получасом раньше к нему метнулась было Ревмира:
— Что в пещере?!
— Пусто в пещере, Ревмира, дети оттуда ушли. Из пещеры три выхода, оказывается, и неизвестно, через какой вышли. Завтра будем детей искать, лес прочесывать.
— Володя, тут люди приехали… Приехали мне помочь, и они организуют прочесывание леса, если нужно. Сотрудники отца… Они хотят с тобой поговорить.
— Не о чем нам говорить. Я устал, мне и вообще говорить ни с кем совсем не хочется. И уж давай на чистоту — мне они совсем не нравятся.
— Ты очень изменился, Владимир.
— Я знаю, ты мне говорила. Так вот, про изменения: сегодня я ночую у Мараловых.
Ревмира вздрогнула, как от оплеухи.
— Почему?!
— Потому что там живут люди, которые меня не предавали и никаких решений за моей спиной не принимали. Оставайся с подельщиками отца, с Хипоней, а я как-нибудь буду с этими людьми.
— Ты что, решил… решил…
Ревмира не осмеливалась выговорить страшное слово.
— Еще не знаю, буду ли с тобой разводиться. Ты ведь об этом, верно? Так вот — пока не знаю, но по правде говоря, соблазн велик. Сейчас — не до того мне, другим занят. Найдем дочь, вернемся в Карск — там порешим. Спокойной ночи.
Идя по деревенской улице, Владимир Николаевич еще долго чувствовал взгляд Ревмиры у себя между лопаток.
…Стекляшкин поднялся от реки, еще раз вгляделся в заросли на другом берегу, в сопки, покрытые лесом, в камушки, вокруг которых вечерне блестела вода. Теперь он стоял возле баньки, на втором этаже которой спали жена и дочь Михалыча, слушал бормотание и плеск горной реки.
Поздно это — начинать снова на пятом десятке, поздно. Но вот Михалыч… не в первый раз шевельнулась мыслишка. Начал он, как будто бы чуть раньше, но во-первых, именно что «чуть». Во-вторых, есть ли принципиальная разница — сорок человеку или уже сорок пять? Или даже если пятьдесят? Да нет, конечно же, не очень.
Может быть, это очень безнравственно — думать о себе, когда потерялась дочь, и неизвестно, увидишь ли ты ее когда-нибудь. Может быть. Но вот это — всю жизнь хотеть перестроить свою жизнь, и бояться ее перестроить… Это как? Нравственно или безнравственно? Много лет хотеть изменить жене и при этом не изменять потому, что боишься жены… Не греха, не сделать гадость, а именно самой жены? Это как, очень высоконравственно? Грехи наши, грехи! Пришло на ум знакомое с юности, казавшееся несомненным:
В грехах мы все, как цветы в росе
Святых между нами нет.
И если ты свят, то ты мне не брат,
Не друг мне и не сосед.
Я был в беде, как рыба в воде,
Я понял закон простой:
На помощь грешник приходит, где
Отворачивается святой.
Грехи — у всех, всегда грехи. Без греха не проживешь на свете, без безнравственных затей и мыслей. И неправда это — что надо забыть о себе, что есть вещи важнее собственной судьбы. Вранье. Нет таких вещей. Все, что видел Владимир Николаевич за свою уже не очень короткую жизнь — у дам, исповедующих эту нехитрую идею жертвенности, просто свои способы из жертв стать палачами. Стать эдак очень ненавязчиво, сохраняя маску невиннейшей жертвы людей, судьбы и обстоятельств. На самом деле они были вовсе не самоотверженными людьми, забывшими себя ради других, а беспощадными, злыми вампирами, сосавшими судьбы других, ближайших к ним людей. Это и было то, чего стервы хотели от жизни — возможность зудеть, тиранить, указывать, мучить, поучать.
Если хочешь быть честным, справедливым, добрым — не надо… даже попросту опасно «забывать себя» и отказываться от того, чего ты хочешь. Надо взять то, что тебе надо от жизни, от судьбы. Не дает? Тогда выгрызть зубами! Потому что пока у тебя нет того, чего ты хочешь, обездоленность будет разъедать тебя изнутри.
И потому дело не в том, что если пропала дочь, то нечего и думать о себе. И не в том, чтобы мордоваться, — «ах, дочь пропала, а я!!!» Никому не будет лучше от идиотского самоедства (настоянного на самолюбовании, как у тех «самоотрешенных» стерв). Вопрос в том, чтобы решить наконец свои проблемы — независимо от того, найдется Ира или нет. Ах, Ирка… Вот тут нахлынуло, стиснуло горло — трехлетний ребенок сидит на коленях, он качает этого ребенка — молодой, нету еще и тридцати. Качать легко — ребенок маленький, он молодой. Или вот — прибегает из школы долговязая девка лет двенадцати: довольная, широкая улыбка:
— Папка, представляешь, я в тетю Бомбу попала!
Это она из рогатки залепила в зад учительнице пения… Ладно, уже пора спать. Закат в полнеба становится все уже, все больше сводится к полоске. Гасла полоска, уползала на глазах за горизонт. Стекляшкин вздохнул тяжело. Вот и еще один закат ушел, который не с кем разделить.
Каменно спали казаки, объевшиеся мяса и капусты. Крепким сном честных усталых людей спала вся семья Мараловых, Женя Андреев, Паша Бродов. Стекляшкин пошел спать вместе с ними.
В кухне Михалыч резал мясо на завтрак всей толпе казаков, готовил салат — чтобы завтра уже только есть. Помогал ему Саша Маралов, который в лес по малолетству не пошел, а сейчас охотно резал овощи.
Латов здесь же раскладывал пасьянс, с хмурым, сосредоточенным лицом напевал старинную казачью песню. Песня так и называлась «Казачья раздумчивая»: