Изменить стиль страницы

Болит сердце. И ничего-то поделать с собой не могу. Когда приходит беда, становится ясно, что нет душевного выхода. Наш лживый советский оптимизм не больше, чем духовная демагогия. С высоты истинного горя, постигшего твою душу, все видится нечистоплотным бодрячеством, цель которого не в исцелении чужой души, а в утолении собственного ненасытного любопытства. Но презирать людей за это не стоит. Они хотят соучаствовать в твоем горе, т.к. нет иной духовной пищи. А своего горя – когда еще дождешься. Какая-то пустыня. Верно говорил Вася. Как он был прав. Духовное Поволжье.

Шукшин не мог до конца поверить в сложившуюся систему, где таланты не открываются, а назначаются.

Что до пенсии можно проходить в молодых.

Что в классики надо загодя записываться в очередь.

Пройдет время. Шукшина начнут забывать. Может, осядет в памяти людей документальная пыль от его произведений, от его существования, от его души. Может, именно игра его скупого по нашим временам воображения ляжет в копилку людей. Шукшин войдет (уже вошел) в кровь нации. Значит, навсегда. В кровь больной, оговорюсь, нации. Умиравшей было. Забудут имя или не забудут, разве в этом дело?! Он всплывет неназванным, как византийский сюжет в «Калине красной». От матери. Не высказано, а всплывет. Этим, глубинным, и жива нация.

Лет 6 назад, точно я уже не помню, меня пригласили на Горьковскую киностудию в группу «Степан Разин». К этому времени я начал сниматься в кино, приглашения для беседы с режиссером стали обычным делом. Правда, предлагали в основном роли небольшие и однообразные: пьяниц и уголовников. Одним словом, намечался путь комедийного узкотипажного актера. Сценарий «Степан Разин» я прочел, если не ошибаюсь, еще в Кемерове или даже раньше, в Перми, в то время, когда еще и не подозревал, что буду работать в Москве. Но тогда я отметил про себя, что с удовольствием, с азартом даже, сыграл бы Матвея Иванова. Разумеется, если бы по этому сценарию можно было сделать инсценировку. Направляясь на встречу с режиссером, я не строил никаких планов, а думал соглашаться на любую роль, а, впрочем, даже не так, просто шел – и все.

Боюсь, что идея нового театра в Москве, затеянная Васей, не удастся. Но время от времени возвращаюсь в мыслях к этой идее, как к осуществимой. Почему, думаю я, и не осуществиться этой идее? Ведь хотел же я создать свой театр? Ведь не боялся думать об этом? Больше того! Я считал себя единственным человеком в Москве, который в состоянии создать здесь живой театр. Почему сейчас меня охватывает какое-то беспокойство и безволие? От неуверенности в себе? От старости? От бессилия перед системой, перед которой надо заискивать, иначе она опрокинет тебя и затопчет. Конечно, я иду на это дело, хорошо понимая, что у меня большой груз штрафных очков, если учесть атмосферу в Москве, атмосферу чудовищно завистливую, мстительную и уничтожительную ко всему талантливому. Периодически собираю рассыпавшиеся бусы. Но не дают воспользоваться ниткой.

Знаю, какое уже сейчас, впрок, держат на меня досье разные московские группы, начиная от… и кончая ханыгами из ВТО. Знаю, каким юмором намокнет Москва, когда током пройдет слух о моем назначении. Знаю, что автоматически попаду в списки смертников. Наконец, знаю, что в атмосфере всеобщего удушья сделать практически ничего нельзя. И знаю другое! Москве и России, как воздух, нужен, сейчас нужен новый театральный монастырь. Нужна театральная вера.

Русская в своей основе, в исходных позициях, что ли. И всемирная по выходу своему на публику, понятная и приемлемая для всех народов. Только на уровне народного языка можно выйти на общий разговор с народами. Театральный народный университет страстей. Без устали буду говорить: театр больше государства! Тем не менее в случае возникновения театра во главе с Бурковым нужна чистая победа. Как говорил Вася Шукшин, только нокаут принесет чистую победу. Победа по очкам – проигрыш. За мной стоит тень Шукшина – это подспорье, но больше – ответственность.

Эстетика – это характер взаимоотношений между писателем и читателем, между актером и зрителем. У Шукшина, к примеру, совсем иные отношения со зрителем, чем у многих «кинозвезд». И зритель другой, да и побольше его.

Шукшина нельзя читать в «лицах», его можно читать только в «мировоззрениях», доведенных до крайней точки кипения.

Шукшин оккупировал Сростки. Силовое давление культуры на родине редко жалуют. Толстой в Ясной Поляне, Шолохов в Вешенской – это явления особые и требуют специального изучения.

Похоже, Ибсен прав, когда во «Враге народа» говорит, что большинство никогда не бывает право.

Вот в этом следует разобраться. Пока (сгоряча) могу сказать, что один путь ведет к народу, другой – напротив, т.е. против народа.

Надо уметь ждать остальных, когда ты дальше всех успел уйти. Вот и вся мудрость вроде бы.

Ненависть односельчан: «Нет пророка в своем отечестве». Это не простая фраза. За ней стоит необузданная ненависть. Но пока есть надежда на крах избранника судьбы, ненависть бродит по дворам инкогнито. Когда же надежда не подтвердилась, ненависть выходит из берегов, становится движением, организованным и неумолимым.

Шолохов и Шукшин. Антиподы по отношению к родине и к разным методам. Как распорядиться жизнью своих земляков? Вопрос вопросов. Объединиться с ними и наплодить духовных (да и не только духовных!) тунеядцев, т.е. верных слуг и холопов, или же поставить их в один ряд с другими людьми. В первом случае – помещик, а другом – пророк. Но ведь народ! Разве может народ быть не прав? Ведь есть же в этой зависти-ненависти сильное положительное движение души народной? Жуткой трагедией несет на меня от недописанной повести «Побег»: может кончиться, что народ сожжет дом, который пророк купил для своей матери.

Шолохова спасли холопы от репрессий, Шукшина бы выдали властям.

Лев Толстой ушел! Шукшин ушел! Но как и от чего уходили эти люди? «Нет пророка в своем отечестве». У пророка нет Родины. Одним словом, пока идея созреет, о многом подумать надо, многое сравнить и сопоставить. И страшная, как бездна, мысль – предчувствие о народе-творце и народе-губителе. Тут же народная любовь к Петру Мартыновичу Алейникову. Убийство! Три судьбы, три характера, но и три этапа истории народа и Государства. Притчи Шукшина нигде так точно не поняли, как на Родине.

Меня просят написать воспоминания о Василии Макаровиче, на всех встречах со зрителями задают один и тот же вопрос: расскажите о вашей дружбе с Шукшиным. Я бы мог написать «бесхитростные» рядовые воспоминания, такие, каких тайно и хотят от меня составители сборников. Такие воспоминания стали бы духовным предательством не только по отношению к Шукшину, но и по отношению к русской нации. Я нисколько не преувеличиваю. Времена наступили ответственные. Речь идет ни больше ни меньше о том, выживет русская нация или нет.

Как-то Шукшин сказал, что государство наше, если судить по газетным заголовкам, легко можно представить в образе огромного и злобного мужика. Все должны ему и все соревнуются в насыщении его.

Я бы добавил: тупого мужика, который, чтоб скрыть свою тупость, прикидывается глухим и слепым. Пока хором не закричат, что, к примеру, Земля русская облысеет скоро и погибнет, он ничего не видит и не слышит. Даже торопится в своих браконьерских делах. Потом вдруг заявит: я вот думаю, природу и культуру надо охранять. Все должны удивиться от «неожиданности», «онеметь от недогадливости», а потом разразиться бурными аплодисментами. «Ну и прозорлив!» И не дай бог кому-то напомнить, что об этом говорили еще в 16-м веке. И не дай бог. Заплюют коллективно. А мужик-государство, не моргнув, скажет, что он в конце 15-го еще об этом говорил.

Однажды В.М. спросил неожиданно:

– Если что случится, тебе есть куда бежать?

Вопрос был такой странный и зловещий, что я как-то растерялся даже.

– Ну, в Пермь, – неуверенно сказал я.