Живо рисуется в моем воображении вечер, проведенный мною на Средиземном море. Волны поднимались и опускались, воздух был свеж и чист, веселые дельфины толпились вокруг корабля. Солнце только что скрылось, оставив за собою алый след поверхности Ионического моря. Налево был остров Цитера, направо - Кандия.

Лили сидела безмолвно и неподвижно, сложив руки на груди. Безучастно глядела она на берега Морей, между тем как ветер играл локоном ее черных волос, а я не знал, как разделить мой восторг между прелестной девушкой и чудным видом, представлявшимся взору. Я любовался Лили, и вдруг что-то в лице ее поразило меня и исполнило страхом. Она то бледнела, то краснела и тяжело дышала, как бы в борьбе.

Я сделал над собой усилие, чтобы победить свой испуг и спросил:

- Что с тобой. Лили?

- Не знаю, - ответила она с глубоким вздохом, - мне стало так вдруг жутко... но не беспокойся, мой друг, все уже прошло, мне лучше.

Действительно, она казалась опять здоровой. Я схватил ее руку и долго не в силах был нарушить безмолвие.

- О чем ты думаешь, Лили? - спросил я наконец, нежно сжимая ее руку в своих.

- Тебе хочется знать, Отто? - ответила она, вкладывая невольно другую руку в мою. - Я вспоминаю маленький рассказ, не хочешь ли его выслушать?

Жил-был бедняк, ничего не наследовавший от своих родителей, кроме честного, благочестивого сердца. Конечно, это много, но в глазах света ничего. Он устроил свою жизнь хорошо, но, потеряв трудом нажитое состояние, стало ему плохо и люди называли его "несчастный".

"Бог - мой утешитель", - отвечал он на это. Но несчастье преследовало его. Все друзья отстранились от него, изменили ему, и многие, качая головой, говорили: "Теперь ты должен сознаться, что несчастлив". - "Нет, - отвечал он тихим, дрожащим голосом, - Бог - мое утешение!"

Наконец самое великое горе постигло его: он потерял дорогую, многолюбимую жену свою и единственного ребенка. Одиночество тяготело над ним среди бессердечного мира.

Люди пожимали плечами, приговаривая:

"Теперь ты можешь долгое время опровергать то, что ты несчастлив!" - "Нет, друзья, - отвечал он, удерживая слезы, - Бог мне утешение!"

Все оставили его, решив, что его не переупрямишь и дали ему прозвище Павел-Утешение.

На смертном одре последние слова его были: "Бог мне утешение". С этим он жил, с этим и скончался...

Любила ли она меня? Постоянно предлагаю я себе этот вопрос. Ты скажешь, что теперь это должно быть для меня безразлично, а по-моему, уверенность в прошлом счастье утешила бы меня, кажется, и здесь.

И снова перебираю я в уме подробности этого милого прошлого, приводя всевозможные доводы, чтобы доказать, что она любила меня. Но вероятно ли это? Она знала меня с детства, смотрела на меня как на родного брата, я был гораздо старше ее, да с ее небесными ангельскими взглядами на все могла ли она увлечься столь плотским человеком, как я? Но она не знала ни одного мужчины, кроме меня. Она во мне искала всегда поддержки, слушалась во всем, следуя моим советам, доверяя и доказывая преданность безграничную. Могу ли, вспоминая все это, сомневаться еще в ее чувствах? Ее любовь только была чище, божественнее моей. Никогда не забуду и того, что, умирая, она имела что-то на сердце, чего не могла высказать. Не походило ли то на святую, полную любовь женщины? Не для меня ли было это светлое, прекрасное чувство?

Любила ли она меня? Да или нет? Напрасно терзаюсь я этим вопросом! У нее не было ничего от меня скрытого. Если она и любила меня, то это была первая и последняя ее тайна.

Как сон, припоминается мне время, проведенное мною в Вифлееме, а между тем я тогда почти не смыкал глаз. Мы нанимали дом в саду монастырском, и там-то томилась болезненно Лили, бледная, но прекрасная до самой своей смерти. Чем бледнее становилась она, тем ярче горели ее темные глаза, как будто в них светилась звезда, когда-то явившаяся над Вифлеемом. Мы не следили за течением времени, только звон колоколов напоминал нам о нем, надрывая мою душу. С упадком сил возрастало в моей дорогой больной тревожное состояние. Она не могла лежать на постели, и я постоянно держал ее на руках. Впервые обнимал я ее, с тех пор как она была взрослой. Она обивала мою шею руками, прижимаясь ко мне, и вот как поздно наслаждался я этим счастьем! Рыдания душили меня.

Взглянув на меня с небесной улыбкой, она сказала:

- Мой друг! Ты плачешь, когда я радуюсь? Я стремлюсь туда, где нет ни слез, ни печали. Тяжка мне разлука с тобой, но ведь она не надолго, скоро мы соединимся, чтобы более не разлучаться никогда.

Она говорила едва слышно и дышала с большим трудом.

После долгого молчания она продолжала:

- Мой друг! Как отрадно бывало называть тебя этим именем. Лучшие минуты моей жизни были те, в которые открывалась для меня вся глубина значения этого слова, но я чувствую, что в моей любви к тебе чего-то недоставало, что я не могла тебя любить с той силой, которую ты заслуживаешь, но там, у Бога, мы в совершенстве постигнем любовь, называя один другого: мой друг, ты мой друг!

Она мало-помалу успокаивалась и лежала неподвижно, склонив голову мне на грудь. Я держал ее руку, уже похолодевшую, и Богу известно, как я страдал, следя за биением слабеющего пульса и потухающим взором.

Вдруг глаза ее засветились, она прошептала:

"Мой друг", потом губы ее еще шевелились, но не издавали ни единого звука. Я вспомнил, что вид креста вселял в нее спокойствие и осенил ее крестным знамением. Она радостно улыбнулась, вздохнула слегка и... мертвое тело лежало в моих объятиях.

Двадцать третье письмо

Давно не писал я тебе, не решаясь делиться теми впечатлениями, которые пережил за это последнее время. Но чем дальше, тем тяжелее мне на сердце и хочется излиться, высказаться. Итак, внимай!

Близилось великое событие, становилось все светлее и светлее на горизонте, и души погибших и страждущих устремили жадный взор в ту сторону, где должна была им показаться желанная, блаженная, но недостижимая земля. Одни стояли с окаменелым взглядом, другие падали ниц, третьи на коленях, с воплем простирали руки к той, все светлеющей, блестящей полосе. Я находился в мучительном ожидании, забывая все окружающее меня. Вдруг как бы поднялся занавес, и поток ослепительного света озарил нас, приветствуемый глухим раздирающим стоном каждого, слитым в один страшный звук. Как пораженный молнией, упал я лицом на землю, и сколько времени так пролежал - не помню. Очнувшись, я впился глазами в чудное зрелище, открывавшееся предо мною.