- Куда же Карасева-то?

- В тюрьму, - ответил Уланов, колюче прощупывая Птахина через стекла очков.

Чисто выбритое лицо секретаря было обветрено, губы шелушились. Раздвоенный на кончике нос заострился. Худоба и стремительность появились в Уланове. Почему-то все это бросилось в глаза Птахину только сейчас, и он nepвый раз поймал себя на мысли, как, должно быть, трудно работать этому, не очень здоровому, не очень сильному человеку, на новой должности, сколько напряжения, подчас, может, непосильного, требуется от него, чтобы поднимать такие колхозы, как "Уральский партизан". Кабы он один был такой "Партизан".

- Во-он что! - с плохо скрываемым изумлением сказал Птахин, думая обо всем этом. - За что Карасика-то?

- За ловкость рук.

- За это у нас, кажется, еще не садят, - натянуто усмехнулся Птахин.

- Эх, Птахин, Птахин! - не отзываясь на его реплику, покачал головой Уланов. - Знаешь ли ты, что тебя спасли от тюрьмы только расписки этого пройдохи Карасева да твои прошлые добрые дела?

- Ничего я не знаю.

- А жаль, придется рассказать, хотя и не особенно хочется с тобой здесь, с таким вот, разговаривать. Качалин Яков Григорьевич тебя отстаивал в райкоме. Я, говорит, вот этаким юнцом его знаю. Способный он и невредный для колхоза человек. Беда только, что с курса сбился. Но если, говорит, он побудет среди колхозников, поработает в поле, мозолей на ладони натрет, да сам своим горбом рассчитается за тот урон, который нанес колхозу, поймет, с кем идти надо и куда. Я, говорит, верю в него. Это в тебя, значит. - Уланов поправил пальцами очки и задумчиво прибавил: - Не вернулся еще Яков Григорьевич домой и не знает, что вы уже бросили колхоз. Другое бы, вероятно, заговорил.

Птахин молчал и, как мальчишка, крутил пуговицу на пиджаке, глядя себе под ноги. К сапогу пристал прошлогодний лист. Птахин наклонился, чтобы отскрести его.

- Между прочим, - донесся до него голос секретаря, - когда у Качалина спросили, отчего он так яро заступается за тебя, он ответил: "Я, говорит, заступаюсь не только за человека, но и за молодого коммуниста и хочу, чтобы он смог загладить свою вину перед людьми, перед партией". Хорошо сказал Качалин, да, вижу я, напрасно хорошие слова тратил, - заключил Уланов и, ничего больше не прибавив, пошел к вокзалу.

От березового листка в руках остались только клочки. Птахин зачем-то понюхал их, вытер руку и почувствовал, как рубашка у него прилипла к спине. Он утерся рукавом и снова закурил, хотя во рту уже и без того было горько.

Пришел пригородный поезд. Паровоз теперь катился передом и, весело прокричав, пшикнул тормозами.

Из вокзала вывели Карасева. Он небрежно хлестал но голенищу хромового сапога березовой веткой, мимоходом пугнул охальным движением руки молоденькую проводницу и, громко расхохотавшись, исчез в вагоне.

- У, гадюка! - сквозь зубы процедил Птахин и почти бегом кинулся на вокзал.

Клара с помятым после сна лицом сидела у чемодана. Она раздраженно набросилась на мужа:

- Где тебя нечистая носит?

- Забарабали твоего приятеля, видела?

- Даже разговаривала и кое-что ему на дорогу дала. Он выкрутится, не беспокойся. Это не ты! Тебе ведь надо везде няньку. На твердый поступок ты не способен. А Карасев выскользнет, он такой!

- Значит, ты думаешь, так уж ни на что и не способен? - зловеще спросил Птахин. У него вдруг изменился голос, стал тверже, исчезла гнусавость. Он поднялся. По лицу его разлилась бледность. С трудом владея собой, Птахин по возможности спокойно сказал, решительно и гневно, отбрасывая все страхи и сомнения, одолевавшие его еще минуту назад:

- Дай сюда ключ от маленького чемодана.

- Зачем?

- Дай. Надо, - повторил он и, уже выходя из вокзала, обернувшись, бросил:

- Время покажет, кто на что способен!

Клара, подняв брови, озадаченно смотрела на закрывшуюся дверь, перевела взгляд на окно и увидела, что Птахин широкими шагами направился к камере хранения. Клара подозрительно прищурилась.

Где-нибудь в горах, затаившись от солнца, закрытый плотной шубой хвойных лесов, лежит и млеет в полдень снег, распуская слезы, которые тут же превращаются в ручейки. Мчатся они с удалым, недолговечным шумом. Вместе с ручьями ползет из лесов холодок, а по утрам туман и иней. Там, будто раненная насмерть медведица, залегла зима и последними, злыми усилиями отбивается от звонкой, всюду проникающей весны. Зато здесь, у реки, о зиме напоминают только редкие льдины, застрявшие на берегу. Солнце лижет эти голубоватые снизу и серые сверху глыбы. Они рыхлеют и со стеклянным звоном рассыпаются на множество тонких прозрачных сосулек. Любят тайком от родителей полакомиться ими ребятишки. Тася даже остановилась от неожиданности, подумав о том, что Сережка непременно попробует лизать соблазнительные сосульки. А потом его ангина замучает.

"А-а, ничего, все равно не усмотришь! Я тоже маленькая ела". Она вспоминала, как прятала от бабушки кусочек сосульки за спиной. Говорить не могла, потому что во рту тоже была обжигающе холодная сосулька. "Ладно уж, ела, ела", - не выдержав пристального взгляда бабушки, призналась она и выплюнула льдинку на землю. "Вдругоредь соврешь - подавишься", - сказала бабушка.

Где-то совсем близко мелькнули эти видения, словно из другого мира, подернутого золотым маревом. Яркое, в меру ласковое солнце, шуршащие побеги травки на берегу, тиньканье капель возле льдин - все это располагало к воспоминаниям. Тасе хотелось открыто любить все вокруг и всех вокруг, но обязательно иметь при этом такую душу, которая бы так же, без лишних слов, понимала и чувствовала ту музыку, которая поет внутри. Сладкая грусть щиплет сердце Таси, какая-то смутная тревога не дает ей покоя.

За льдиной, навалившейся на угловатую каменную глыбу, oна увидела человека. Он сидел на желтом чемодане и бросал в поду камешки. Рядом с ним лежал плащ и стоял никелированный чайник с вмятиной на боку. Человек бросал камни с мальчишеским азартом и ловкостью. Вот он запустил каменную плиточку с особенным усердием. На воде замелькали "блинчики", сначала редкие и широкие, потом частые. Наконец они слились воедино.