И все-таки она сильно отстала, он уплыл вперед, не захотел плестись рядом — тоже испытывал себя. И мысль тогда сверкнула, которую она тут же отогнала, заставила притаиться в своей норке-ячейке, страшная мысль: если она не дотянет до берега, он ведь может и не вернуться за ней. Каким-то краем сознания понимала: может ведь… Слишком уж стремительно он удалялся. И она собрала свои убывающие силенки, стараясь не молотить руками по воде, а расчетливо, метр за метром, приближаться к далекому, усыпанному желтеющей листвой берегу. Уже стоя на земле, улыбнулась непослушными замерзшими губами. И, отстегнув прикрепленный к спине пластиковый мешок с одеждой, пошла в кусты. Но какой-то нерастворимый комок в душе остался. Впрочем, она запретила себе продолжать цепочку рассуждений. Она уже любила.
— А он? — спросил Нильс.
— Он тоже. Хотя, может быть, еще не ощущал в себе этого.
Тогда они просто не говорили друг с другом о своих чувствах. Наверное, еще не успели. Медленно созревали. Но той же осенью, когда он, четырнадцатилетний мальчишка, впервые поцеловал ее, мир засверкал бесчисленными гранями, она поняла: любит, любит, любит… Они поклялись в верности друг другу.
— Боже мой, какое наивное детство…
Да, поклялись. В этом не было ничего удивительного: впереди годы учебы. Они подсчитали: пожениться удастся только через десять лет. И затаили свое чувство, спрятали его в клетку. Для всех они оставались друзьями. Хорошими, вызывающими зависть. Для себя — чуть больше, чем просто друзья.
Нильс уже поставил диагноз. Все было предельно ясно, как в идеально отшлифованном случае, пригодном разве что для студенческой практики. Из них двоих любила она, и даже не подозревала, что им движет просто дружба, рано откристаллизовавшаяся привычка. Скорее всего, именно хорошенькая дикторша и разбудила в нем первое чувство. Классический вариант для Картотеки.
А рассказывала она хорошо, с той яркостью, которая позволила Нильсу перевоплотиться и чувствовать себя рядом в холодном, свинцовом озере с озябшей, старательно скрывающей и страх, и усталость, и дрожь девчонкой. И это он катал ее в санях в заснеженном февральском санатории, куда врачи направили ее поднабраться сил. Он чувствовал холодный вкус снега, забившегося в рот, нарастающую скорость саней, несущихся по неровной белой колее вниз, он прижимал ее к себе, стараясь не свалиться на горбатеньком ухабчике, и сквозь ткань одежды ощущал тепло ее худенького тела, которое хотелось и согреть, и защитить, и уберечь от чего-то страшного, именуемого, скорее всего, неизвестностью. Был ветер в лицо, свист в ушах и непонятная, с каким-то жутким восторгом воспринимаемая скорость.
Только вот тот, неизвестный пока ОН, с медленно проявляющимися чертами, никак не был ни особенно умен, хотя индекс интеллекта у него был вполне приличен, просто ОН был примитивно умен, компьютерно логичен, ум его не был полифоничным, и сам ОН не отличался надежностью в том человеческом смысле, когда о надежности судили по тому, годится или нет данный товарищ для того, чтобы пойти с ним в разведку. ОН, воссоздаваемый по рассказу женщины, для разведки явно не подходил. И Нильс почувствовал даже неприязнь к тому парню, на которого потрачено столько душевной энергии, им даже не замеченной, к его самоуверенности, с которой легко и не задумываясь можно растоптать все ненужное в данный момент, к его слабо развитой интуиции, к его инфантилизму, который обещал растянуться надолго.
Но ведь она ничего не говорила об этом, она рассказывала о поступках, избегая давать им оценки. Значит, до сих пор щадила. Что-ж, в этом есть доля истины: если бы не щадила, не было бы ее здесь. Господи, до чего же безропотно приняла она отведенную ей малопривлекательную роль пассивного наблюдателя, которая базируется на пресловутой теорийке: свое, дескать, никуда от нее не уйдет… Ее заставили ждать, она приняла на веру, что это действительно нужно. Она жила в вымышленном, ею же самою сотворенном мире, построенном на зыбком словесном фундаменте. А это было так же ненадежно, как дрейфующий арктический лед. И неужели никто не смог открыть ей глаза? Тот же Павел, например? Впрочем, Павел Ричкин-это уже потом… Позднее…
После института их направили на орбитальные станции. На разные, черт возьми! И она опять не взроптала. Ее-на «Камиллу-41», его-на «Камиллу-42».
Станции висели в пространстве почти рядом, на расстоянии каких-нибудь двух десятков километров.
— Почему же вы не попали в одну экспедицию? — спросил Нильс.
Она слабо улыбнулась:
— Так уж получилось…
— А вы не просили, чтобы вас направили вместе?
— Главное — он не просил об этом. А когда мне сообщили, экипажи были уже укомплектованы.
— И десять лет ожидания прошли?
— Прошли, — вздохнула она. — Но вообще, знаете ли… — Она вдруг оживилась, и щеки ее, до сих пор матово-бледные, стали загораться. — Это большая честь для космофизика-попасть на «Камиллу». Значит, и сетовать особенно не приходилось. Там невероятно высокие требования, абсолютная психологическая совместимость. И такая работа… Об этом многие мечтают… Но мне и в самом деле казалось-он должен был попросить, чтобы нас — направили вместе.
Еще как должен, подумал Нильс с неприязнью.
Трудно поверить, что отказала элементарная сообразительность. Или он опоздал… Скорее всего, просто не захотел, намеренно пустил дело на самотек. ОНА не была частью его существования, а может быть, даже мешала, или он привык к состоянию, когда самых близких людей не замечают, или вошел в новую полосу жизни, оставив в прежней даже друзей, а ее преданность, видимо, и не могла к тому времени глобально проявиться-в его не особенно зорких глазах, сознательно спрятанная, нереализованная или до поры до времени не искавшая выхода в мир преданность. ЕЙ приказали терпеть, запрограммировали на ожидание…
— А сообщение между станциями было хорошее. И свободные полеты разрешались… Иногда прилетал ОН, чаще всего в компании других ребят, то есть с общим визитом, чисто дружеским.
— Но мы же находились на станции, все-таки существует определенная этика, — сказала она.
ОНА топталась возле шлюзовой, ожидая, пока гости войдут на станцию, потом напряженно вглядывалась, пытаясь отыскать спрятанное за пластиком гермошлема знакомое лицо, помогала справиться с автоматикой скафандра, а ОН откровенно смущен этой помощью и вниманием, оказываемым персонально ЕМУ.
ОНА же с простодушием человека, которого еще ничему не научила матушка-жизнь, полагала, что ОН просто стесняется ребят, ведь они уже десять лет скрывают свое чувство, причем делают это достаточно искусно, так что теперь, когда они-так уж получилосьразбросаны по разным экспедициям, ЕГО можно понять, уверяла ОНА себя, то есть пыталась заставить себя принять эту версию как естественный ход событий, хотя элементарная логика скрипела и подсовывала ей миллион доводов: дело вовсе не в стеснении, ОН далеко не так застенчив, как ЕЙ хотелось бы думать, а в чем-то более серьезном, и что если любимой девушки стесняются перед товарищами, то плохи дела этой девушки, считающей себя любимой. Но ОНА тут же уверяла себя, что там у них, в «мужском монастыре» сорок второй, может быть, и принято несколько смущаться, если девушка оказывает тебе особо пристальное внимание.
И Павлик Ричкин тоже приходил в тамбур встречать гостей, и он улыбался, хорошо, в общем, улыбалсл, только грустно, и она знала, отчего эта грусть происходит, знала прекрасно, невооруженным глазом видно было, но ничем она не могла Павлику Ричкину помочь, для нее не существовало никого, кроме НЕГО, сейчас казалось-всю жизнь она не принадлежала себе. Но Павла ей было жалко до слез. А жалеть следовало бы себя: она по-страусиному закрывала глаза, приказывала себе не замечать, что нет у НЕГО, с таким сжигающим нетерпением встречаемого, ответной радости, даже хуже-ЕГО лицо заметно тускнеет при виде ЕЕ. И Павлик это видел, он вообще многое замечал, недаром психолог экспедиции, и он сочувствовал ей и, может быть, потому и приходил в шлюзовую, чтобы быть рядом, когда гости появятся. Павлик ждал удара, предназначенного ей, и он предугадывал неминуемость, неизбежность этого удара, милый увалень Павлик, чем-то похожий на толстовского Пьера Безухова, точнее, на артиста, его игравшего в одном из ранних видеофильмов. Она всегда почему-то думала, что Павла Ричкина может полюбить женщина, пережившая любовный кризис, которой ничего в жизни, кроме тихой заводи, не нужно, и Павлу будет хорошо с этой женщиной, пусть найдет ее, пусть дождется, и все это представление о Павле Рич-кине совершенно не совмещалось с тем, что он чувствует к ней. И это выглядело откровенной природной несправедливостью: Павлик был хороший человек, а она не могла ответить Павлу взаимностью. Господи, перебила она себя, да о чем речь: ведь у нее был ОН, всю жизнь был, а ЕЕ посадили в металлическую спираль «Камиллы», ЕГО заперли в другую клетку, разнесли на двадцать километров пустого пространства, и все это выглядело так, как будто они сами этого хотели, а оказывается, рок какой-то, высшее программирующее начало над ними было, не допускающее сближения. Но ОНА тут же утешала себя: бывает хуже, а ОН рядом, их разделяют какие-то двадцать километров пустого пространства несколько минут в гравитационной люльке, и ОН снова рядом, а вообще, всегда доступен для общения, а терпения ей не занимать, всю жизнь она испытывала свое терпение, а теперь, когда бесконечные часы ожидания становились невыносимыми, она неистово работала, пытаясь уплотнить время, лицо у нее постоянно горело, аппетит пропал, и это не осталось не замеченным для Павла. Да и не только для него. Однажды Павел прямо сказал: «Давай подумаем вместе. Ты долго не выдержишь в таком сумасшедшем режиме». Она улыбнулась, приготовилась отшутиться, но Павел предупредил: