Изменить стиль страницы

Унни перестает есть. Она поверенная тайны. Она прижимает указательный и средний пальцы к губам и так сидит, уставившись в тарелку. Кровь стучит в висках. Потом Унни встает.

— Сядь!

Она садится.

Сиверт Карлсен до смерти напуган, но может позволить себе только одно — сделать вид, будто ничего не случилось; поэтому он ест, пригнувшись к тарелке, чтоб меньше бросаться в глаза. Он знает, на каких условиях его держат в доме — чтоб видно не было, особенно когда здесь гроза, а сейчас громыхает, как никогда прежде. Единственный доступный ему способ обезопасить свое существование — это нагнуться к тарелке, притвориться невидимкой и запихивать в себя колбаски по-средиземноморски, картошку и маринованную капусту.

Турбьерн отпихивает тарелку, нож-вилку и встает. Унни тоже вскакивает и скрывается на кухне. Сиверт Карлсен исподтишка следит за зятем; тот устраивается на диване, спиной к нему. Тогда Сиверт поднимается, не скрипнув стулом, крадучись добирается до лестницы наверх, где его комната, проникает на второй этаж, шмыгает к себе и беззвучно поворачивает в замке ключ; он спасен. Именно так он это и чувствует: спасся.

* * *

Ингрид наново пережила свой бунт и успокоилась. На это ушло время. Сейчас она возвращается в дом. Она решает вести себя, как ни в чем не бывало, и отдать первый ход Турбьерну. Она заглядывает в кухню — никого. В гостиной на столе грязная посуда и Турбьерн на диване спиной к ней. Она принимается убирать со стола, снует между кухней и комнатой, Турбьерн не оборачивается. Она напускает воду в раковину и начинает мыть посуду.

Моет и думает, как ей теперь быть. Она чувствует себя зверьком в зоопарке. Вроде делай что хочешь — а ничего нельзя. Можно пойти пройтись, уйти в спальню, устроиться на кухне или подойти к Турбьерну. Выбор большой, но что она ни сделай, последствий не оберешься. И она просчитывает эти последствия.

Потом берет кофейник, две чашки и заходит к нему. Он не смотрит в ее сторону. Она наливает кофе и садится. Турбьерн подходит к телевизору, давит на кнопку, включает, времени половина восьмого вечера. У нее теплеет на сердце — разбирательство откладывается. Она пялится на экран, ничего не видя. Она полагает, что и Турбьерн также, что телевизор просто уловка, выход из положения. Она косит глазом в его сторону; лицо захлопнуто, узкий штрих рта, да, ничего хорошего он не скажет, сейчас нет.

Скрипит лестница, это спускается из своей комнаты Унни.

— Я съезжу к Бенте.

— Ладно. Только не поздно.

— Хорошо.

Унни уходит. Турбьерн не сводит глаз с экрана. Ингрид подливает в чашку кофе, тянется за журналом, берет его, листает, смотрит картинки. У нее такое чувство, что отчуждение раздувается, раздувается, скоро им с ним не совладать, чем дольше они молчат, тем труднее, и она говорит:

— Извини, что я так психанула.

Никакого ответа.

— Просто меня очень обидело, что ты ничего не сказал.

— В этом доме мне больше не для чего говорить.

— Турбьерн.

— И сказать мне нечего.

— Конечно, есть.

— Я живу там один всю неделю только для того… а теперь ты вдруг собралась на работу… тебе денег мало?

— Ты один? Это я торчу целыми днями одна и скоро свихнусь, ты этого хочешь?

— А как же Унни?

— Унни?

— Да, Унни. Она должна перебиваться сухомяткой только потому…

— Только почему? И с чего ты взял, что ее я заброшу… уж не говоря о том, что Унни сама советует мне пойти на эту работу, да и вообще, зачем ты приплетаешь сюда Унни, ведь ты же имеешь в виду совсем другое?

— Да ради Бога, делай как знаешь. Я здесь больше не живу.

Она не отвечает: хорошего ей сказать нечего, а для остального злости не хватает, больше всего ей хочется, чтобы улеглось ожесточение в душе, чтобы они примирились. Но Турбьерн говорит:

— Ты думаешь, я ради себя завербовался на стройку?

Она не отвечает. Сердце бешено колотится, лучше выждать.

— Я сделал это, чтобы вам с Унни было хорошо.

Она не сдерживается:

— Возможно. Хотя я была против — ты помнишь?

— Ты не понимала положения дел.

— Чего такого я не понимала? С чего бы я не могла разобраться в ситуации? Разве не я сказала, что коли денег не хватает, я тоже пойду работать, и разве не ты ответил тогда вопросом: не хочу ли я тебя унизить? Этого я никак не хотела.

— А теперь бы не отказалась?

Ингрид берет паузу, сердце стучит в ушах, потом говорит:

— Тебя унижаю не я.

Он вскакивает, стоит, смотрит на нее, глаза злющие. Буравит ее взглядом, но ничего не говорит. Потом дергается в сторону телевизора, выключает его и широким шагом выходит из комнаты. Что ж теперь, думает Ингрид. Потом она слышит, как хлопает дверь пристройки, встает, подходит к окну и успевает увидеть, как он уходит по дороге.

Домой он возвращается ночью, пьяный в дым. Ингрид просыпается, ей кажется, будто в дом ломится огромный зверь. Посомневавшись, она встает, надевает халат, спускается в гостиную, оттуда на кухню. Он сидит за столом, уронив на него голову, так что лица ей не видно.

— Тебе бы лучше лечь, — говорит она негромко.

Он издает звук, будто силится ответить, но не может. Она обхватывает его, чтобы помочь подняться, говорит:

— Турбьерн, идем.

Он поднимает голову — та половина лица, что ближе к ней, залита кровью.

— Господи! Что ты с собой сделал?

Он кривит рот в ухмылке и передразнивает ее:

— Что ты с собой сделала?

— Турбьерн!

— Иди и ложись.

Она берет полотенце, смачивает его теплой водой и хочет стереть кровь. Он отталкивает ее:

— Иди ложись!

Она понимает, что это не порез, на взгляд кажется, будто он пропахал щекой по бетонной стене.

Она оставляет полотенце на столе и уходит. Потом лежит, ждет, но он не идет, и она незаметно для себя погружается в сон. Под утро он приползает, но так тихо, что она понимает, что не должна просыпаться.

* * *

— Что это было с отцом ночью? — спрашивает Унни.

— Хватил лишку и поцарапал лицо. Мы тебя разбудили?

— Он подрался?

— Больше похоже, что упал.

— Он как приедет, сразу завихривается.

— Это я могу понять.

— Потому что тут твоя вина, ты это хочешь сказать?

— Отец сейчас не в себе, ты же видишь.

— Из-за тебя? Да?

— Унни!

— Почему ты не хочешь поговорить со мной?

— Что ты имеешь в виду?

— То, что меня это тоже касается. Ты по своей глупости считаешь, что я ничего не понимаю. А на самом деле — это ты ничего не понимаешь! Блин!

— Не смей так выражаться!

— Хочу и буду! Почему мне нельзя разговаривать дома так, как я привыкла?! Или здесь вообще нельзя выражаться ясно? И почему ты не можешь объяснить, что у вас? Я бы хоть могла решить, как себя вести. Или мне и решать не положено, я ж соплячка!

— Что ты такое несешь?

— Ты прекрасно знаешь! Ты думаешь, я дура? Ты не хочешь вмешивать меня во все это, но хоть отдаешь себе отчет, каково мне? Или ты меня нарочно мучаешь?

— Замолчи!

— Нет, не замолчу, потому что мне надоело быть пай-девочкой, которой не положено рта раскрывать. Это такой же мой дом, как и твой. Мне тоже есть что сказать, а если нельзя — то и до свидания, я лучше свалю отсюда, а ты сиди тут со своими тайнами. Господи, мама, я же вижу, что между вами происходит, а ты вроде бы, чтобы оградить меня, говоришь: то, что ты видишь, — неправда. Мам, у тебя что, совсем головы нет? Я считала тебя умнее.

— Ты не можешь понять…

— Вот оно что, я не могу понять! Где мне, в моем-то сопливом возрасте! Тогда я тебе кое-что скажу: отец для тебя значит больше, чем я. Нет проблем, все понятно, но почему ты не можешь сказать это вслух? Чтобы я тоже могла что-то выбрать, а не…

— Это неправда. Это вообще нельзя сравнивать.

— Еще как можно. Но теперь тебе придется раз в жизни меня выслушать, потому что я не так глупа, чтобы не понимать, что говорю. Отец не хочет, чтобы ты выходила на работу, это при том, что его нет всю неделю, а тебе хочется работать. В отличие от него, я живу здесь постоянно, но я хочу, чтобы ты пошла работать, поскольку вижу, как тебе это важно. Отец думает только о себе, и ты это прекрасно знаешь, но тоже думаешь исключительно о нем. Отец не принимает тебя в расчет, но ты все равно подлаживаешься под него, а я — всего только дочка, эка важность, не хватало еще напрягаться говорить со мной. Знаешь, что я тебе скажу? Ты относишься ко мне так же, как отец относится к тебе.