Изменить стиль страницы

Десять дней дожди лили, как во времена Ноевы. С берегов скатывались грязнейшие потоки. Но сколько бы чистой воды ни добавляло небо, река не становилась прозрачней.

В то последнее утро посветлела только восточная половина неба. Словно на западе произошло что-то непоправимое, и, несмотря на все усилия природы, рассвет там никак не мог наступить. Такой формы небесных явлений не знал даже Решетнев. Окрестная флора затихла, как перед грозой.

«Парма» загоняла к бревнотаскам последние бревна. Вдруг Фельдман, словно сорвавшись с цепи, заорал, тыча руками к горизонту:

— Смотрите! Смотрите!

Как орда монголов, заполняя ширину реки, сплошной стеной на Приемную запань медленно надвигался огромный плот леса. Края и конца ему не было видно.

— Наверное, в восьмом отделении плитку сорвало! — догадался Зохер. Опомнившись, он выскочил из катера и побежал по берегу навстречу надвигающемуся лесу, закидывая ногами себе на спину огромные комья грязи. «Дикари» бросились вслед, не зная, зачем и что из этого должно получиться.

Боны Приемной запани закрывали половину ширины реки.

— Будем отпускать тросы и перегораживать реку! — скомандовал Зохер. — Раскручивайте лебедки!

Лес неумолимо надвигался, открыто и нагло мечтая о беломорском просторе. Приемная запань была последней преградой на пути к морю. Внизу лес уже было не поймать ничем.

Выше запани река сужалась. Берега, стиснув поток бревен, затормозили его.

Боны удерживались только двумя тросами.

— Не выдержат! — сказал Зохер. — Надо ставить дополнительные!

Запасные тросы, смотанные в бухты, лежали на берегу. Свободные концы тросов привязали к катеру, и водомет затарахтел, разматывая крепеж. Рудика, Решетнева и Климцова Зохер затолкал в катер. Как самых близкостоящих.

Зохер начал объяснять, как лучше зацепить тросы за боны. Самому ему было не сделать этого — управлять катером, кроме него, никто не мог.

Лес начал входить в запань, грозно шурша и перетирая кору в порошок. Шум был всепроникающим. Сразу становилось понятно, что порожден он чем-то мощным и нечеловеческим.

От дождей вода в реке была мутнее, чем в Хуанхэ. Первым нырнул Решетнев. Он намотал под водой на бревна конец троса и, стуча зубами, влез в катер. Второй трос обвязал Рудик и тоже вымок до нитки.

С третьим тросом выпадало нырять Климцову.

— Не успеем, сотрет бревнами! — отказался он нырять под боны. — Мне кажется, и этих двух тросов вполне хватит!

— Не хватит, надо три! — крикнул Зохер. — Я боюсь, не хватит даже и трех!

— Эх! — простучал зубами Решетнев и вместо Климцова ушел под воду повторно.

Лес наползал. Дополнительные тросы натянулись как струны. Боны заскрипели, сдерживая натиск сбежавших от хозяина бревен. Такая силища!

Катер попал в ловушку. Его прижало к бонам и стиснуло, как скорлупку. Он вяло посопротивлялся, потрещал и вмиг сделался плоским.

Наконец лес, тяжко охнув, остановился и, как нашкодивший пес, виновато затих. Течение, уплотняя массу, выгнуло боны в форме арфы и, словно непутевый музыкант, беспорядочно задергало то один трос, то другой. Такая игра не могла родить музыку, но что-то от нее в этом общем гаме прослушивалось.

Зохер с «дикарями», как акробаты, пробрались по нагромоздившимся бревнам к берегу. Белое море, облизнувшись, клацнуло вдалеке голоднющей пастью. Все мокрые, спасатели двинулись к баракам. Гул не затихал. Он вызывал какое-то чувство. Гордостью его назвать не поворачивался язык. Но что-то похожее на это угадывалось.

Директор застал последние минуты сражения.

— Молодцы! — сказал он поднимавшимся «дикарям». — Пойду позвоню в восьмое отделение. Пусть со своим лесом как хотят, так и разбираются! Ловко получилось — мы на их промашку свой старый катер спишем! И отхватим себе новенький!

Больше он не сказал ничего. Или в его «молодцы» вмещалось благодарности больше, чем туда мог вместить любой другой, или мужество на севере — дело более обыкновенное, чем в Нечерноземье. А может, причина была совсем иной.

Директор позвал к себе в контору Климцова и Фельдмана. После обеда они пришли в барак нетрезвыми и вывалили на пол сетку денег. Ростовчане развели руками, узнав про сумму, которую заработали «дикари». У «Факториала» за лето вышло впятеро меньше.

С леспромхозом АН-243/8 прощались немножко театрально. Вечером из засаленной спецодежды связали трехметровое чучело и подожгли. Пропитанная смолой ветошь занялась в один момент, и чучело еле успело отпустить с ладони висевшую в небе луну, как божью коровку, на счастье. Пылающий гигант из шмотья удивленно озирал «дикарей». Чему они рады? Подумаешь, подержали в руках по двадцать вагонов леса каждый, что в этом веселого?!

Даже вонью сегодня не так густо тянуло с реки.

— В такой вечер могут запросто вырасти крылья! — потянулся Нынкин, имитируя недельного страуса.

— Не говори! — согласился Пунтус.

Веселости не мог нагнать даже Артамонов. Возвращаться было грустно. Поезд на Москву отправлялся в пять утра.

Пидор был единственным, кто проводил «дикарей» до вокзала. Он все лето продержался с отрядом, не отпуская студентов ни на шаг. И что его, столь самостоятельного, удерживало рядом? Может, то, что все с понятием относились к его необычной душе и не утруждали приступами чрезмерного внимания? Давали свободу в действиях? Или совсем не потому?

Но в вагон, когда поманили, Пидор сесть отказался. Он пробежал за поездом с полкилометра, дико мяукнул и побрел в сторону леспромхоза АН-243/8. Прощальный стон кота долго не мог растаять в утреннем мареве.

Пошел дождь. Крупные, совсем не осенние капли вкось чиркали по оконному стеклу, желая, наверное, вспыхнуть. Некоторым это удавалось, когда поезд пролетал мимо фонарей. Параболические кривые, оставляемые каплями, зарисовывали окно. Резкости для созерцания заоконных полотен стало не хватать. Чтобы навести ее, гоняли по кругу «северное сияние» — смесь питьевого этилового спирта с шампанским. Гудели, как оттянувшие срок и откинувшиеся ссыльные — плотно и по полной программе. Карты — напитки, напитки — карты. Единственное, что отличало знакомых Аля-поти от «дикарей», — у последних не было цели спустить все заработанное собственным горбом. Поэтому угощали не всех подряд. И не со всеми подряд садились за откидной ломберный стол.

В купе, где звеньевым был Фельдман, употребляли голый спирт, поскольку игристое вышло. При этом вяло метали банк, играя по копеечке во что-то среднее между сварой, секой и бурой, и трамбовали подброшенную Татьяной тему влияния спирта на потенцию и особенно на зрение. Вспоминались многие случаи из жизни, когда кто-то из знакомых то ли умирал от спирта, то ли напрочь терял зрение.

— Так это от технического, а мы пьем специальный этиловый, питьевой, — успокаивал всех раздухарившийся Нынкин.

— Все равно отрава! — отхлебывал мизерными глоточками Фельдман. Страшно!

По капельке, по капельке Фельдман накачался, как маркшейдер и, прислонившись к стене, отключился с картами в руках.

Нынкин вырубил свет и стал подначивать участников:

— Ставлю еще! Удваиваю банк! — И, толкнув Фельдмана, произнес: Твое слово! Ходи!

Фельдман не просыпался. Подергивая верхней губой, он сгонял прочь назойливую генесскую муху.

— Ходи, а то за фук возьму! — ущипнула Фельдмана Татьяна в области ширинки.

Фельдман очнулся, отверз свои навыкате зенки, но ничего не увидел. Вокруг стояла сплошная темень. В мозгу Фельдмана начали беспорядочно перемещаться отложившиеся россказни о причудливых последствиях при злоупотреблении спиртом. И Фельдман что есть дури завыл, ощупывая местность вокруг глаз — брови и переносицу:

— Глаза! Мои глаза! Где мои глаза?!

— Да ходи же ты наконец! — торопил его Пунтус. — А то скоро большая остановка, надо купить пожевать.

— Я ничего не вижу! У меня пропало зрение!

— Не выдумывай ерунду! Твое слово! Ходи!

— Я ослеп! Это спирт! Напоили дрянью!

Нынкин включил свет. Зрение вернулось.