— Смотришь на звезды — и кажутся пустяками любовь, счастье и другие атрибуты жизни на Земле, — вновь заговорил Решетнев, жуя травинку. Человек в момент смерти теряет в весе, проводились такие опыты, я читал. Возможно, отдавая Богу душу, мы излучаем энергию в каком-то диапазоне спектра. А где-то там это излучение улавливается, скажем, какими-нибудь двухметровыми лопухами типа борщевика Сосновского. Обидно. У нас повышается смертность, а там фиксируют год активной Земли. Нас просто кто-то выращивает, это однозначно.
— Я тоже читал что-то подобное, — опять примостился к беседе Климцов. Он не любил, когда точку в разговоре ставил не он. Ощутив некоторый дискомфорт, Климцов хотел реанимировать легкий настрой в компании, чтобы к полуночи легче было переключиться на молчавшую в стороне Марину. — Автор той брошюрки утверждал, — поплыл Климцов дальше, — что мужество, героизм, гениальность — это все та же материя, как, допустим, твоя любимая гравитация. Толику этой материи удерживает Земля своей силой тяжести. Нетрудно догадаться, что с ростом населения на каждого приходится все меньше этой, так сказать, духовной энергии. И прежними порциями ума и мужества, приходившимися ранее на единицы людей, теперь пользуются десятки и сотни.
— Такую теорию мог придумать только законченный болван! — произнес Решетнев на высокой ноте. — Ты не лез бы в космос со своей мещанской близорукостью! Там все нормально, я ручаюсь!
— Я же не говорю, что поддерживаю эту теорию. — В спорах Климцов умудрялся сохранять завидное самообладание. — Просто против цифр, которые представил автор, переть было некуда.
— Что касается цифр, то есть одна абсолютная статистика жизни! Из нее легко вытекает, что человеческую мысль невозможно посадить на привязь! И даже при стократно выросшем населении Земля будет производить гениев!
— Не вижу причин для вспыльчивости, — сделал затяжку сигаретой Климцов. — Наш спор беспредметен, мы просто обмениваемся информацией.
По транзистору на обломанном суку запела София Ротару — шла «Полевая почта „Юности“».
— А я пошел бы к ней в мужья, — неожиданно переключился на искусство Решетнев. — Виктор Сергеич Ротару. Как? По-моему, звучит.
— Ты ей приснился в зеленых помидорах, — сказала Татьяна.
— Я бы ей не мешал. Пил бы пиво, а она пусть себе поет. В жизни мне нужна именно такая женщина. А вообще у меня вся надежда на Эйнштейна, на его относительность, в которой время бессильно. Как подумаю, что придется уйти навсегда, — обвисают руки, а вспомню вдруг, что помирать еще не так уж и скоро, — начинаю что-нибудь делать от безделья.
— Удивительно, как ты со своими сложными внутренностями до сих пор не повесился?! — попытался подвести итог разговору Климцов. — Все тебя что-то мутит!
— А сейчас по заявке прапорщика Наволочкина Ольга Воронец споет письмо нашего постоянного радиослушателя… — сказал Решетнев отвлеченно. У него не было никакой охоты продолжать разговор и тем самым вытаскивать Климцова из возникшей заминки. — Н-да, жаль, что Гриншпона нет, без гитары скучновато…
— У него открылась любовь, — встал за друга Рудик. — Теперь Миша как бы при деле.
— Его постоянно тянет на каких-то пожилых, — осудила вкус и выбор Гриншпона Татьяна. — Встретила их как-то в Майском парке, подумала, к Мише то ли мать, то ли еще какие родичи приехали. Оказалось — его подруга.
— При чем здесь возраст? — сказал Решетнев. — Когда любишь, объект становится материальной точкой, форма и размеры которой не играют никакой роли!
— Не скажи, — не соглашалась Татьяна.
— А за кем ты ему прикажешь ухаживать?! — спросил Рудик. — За молодыми овечками с подготовительного отделения?
— Вот когда начнете все подряд разводиться со своими залетными ледями, попомните однокурсниц! — ударила Татьяна прутиком по кроссовке.
Из темноты выплыли Мурат с Нинелью. Разомкнув, как по команде, руки, они присели на секундочку для приличия по разные стороны сваленного в кучу хвороста и тут же скрылись в палатке.
Туман был непрогляден и все ближе придвигался к костру. Палатки стояли в плотной белой завесе, как в Сандунах. Человечество стало отбывать ко сну. Решетнев, лежа на чехлах от байдарок, долго смотрел в небо и даже не пытался уснуть.
Туман, как табун праздничных коней, всю ночь брел вдоль реки. Под утро, перед самой точкой росы, он остановился, словно на прощание, погустел и стал совершенно млечным. Когда от утреннего холода сонные путешественники начали вылезать из палаток к костру, туман уже превратился в кристаллы влаги и засверкал. Дождавшись этой метаморфозы, Решетнев, успокоенный, отрубился.
Проснулся он от какой-то паники.
— Быстро по машинам! — командовал Рудик. — Удачи тут не видать! Еще с минуту замешкаемся, и нас всех повяжут!
Как выяснилось, Фельдман повторил подвиг Паниковского. От вчерашней зельеобразной жидкости у него спозаранку повело живот. Чтобы справить, не сказать чтобы малую, но и не большую, а какую-то очень среднюю, промежуточную нужду, Фельдман отправился подальше от лагеря. Сжимая колени, он, чуть не плача, одолел расстояние, которое показалось ему достаточным, чтобы сохранить свою маленькую тайну. Отсиживался Фельдман долго, несколько раз меняя место, и, будучи в полной истоме, заметил гусей. Точнее, гусыню с гусятами. И зациклился на идее рождественского блюда с черносливом из давнего детства.
Справиться с выводком так ловко, как это получалось у Нынкина с Пунтусом в Меловом, ему не удалось. Гусыня вытянула шею, замахала обрезанными крыльями и подняла шум, на который тут же отреагировали деревенские пастухи. Подпасок помчался в деревню поднимать народ. Фельдман, охваченный ужасом, словно получив пинка, пулей покатился в лагерь, натирая гузку замлевшими бедрами.
— Ублюдок! — сказал Пунтус, исполняя обязанности Гриншпона. — Что ты наделал?!
— Кто ж бьет гусей весной?! — сообразил с перепугу Нынкин. — Еще сезон не открылся!
— Я хотел для всех! — пискнул Фельдман.
— А кто тебя просил?! — замахнулся на него Рудик.
На горизонте показалась деревенская конница. Караван едва успел укрыться от нее на воде. Скомканные палатки, наспех содранные с земли, свисали с байдарок. Собранная в кучу утварь ссыпалась с бортов прямо в воду. Потери насчитывали едва ли не половину запасов.
Но даже и на воде студентов в покое не оставили. Колхозные наездники, как индейцы, с воплями сопровождали по берегу удиравших байдарочников и обещали утопить их всех.
Впереди виднелся мост — дальше плыть было некуда. Уйти от преследования можно было только вверх по течению, но и эта идея выглядела сомнительной.
Колхозники жаждали крови. Пастухи привязали к хвостам кнутов ножи и принялись ловко стегать эскадру. Лезвия ножей со свистом чиркали метрах в пяти от лодок.
Рудик разделся до трусов и поплыл к берегу уговаривать разъяренную толпу. Ему удалось откупиться пачкой промокших трояков. Путь был свободен.
Фельдмана не стали топить только потому, что узнали о его чрезвычайном поносе.
Культпоход по местам трудовой славы пошел явно на спад. Посему следующей ночью было решено не высаживаться на берег и лечь в дрейф. Чтобы не тратить жизнь на бестолковое времяпрепровождение и успеть обернуться за выходные. Этот маневр привнес в антологию похода новую тему.
Лодки несло течением, а гребцы мирно посапывали. В глухой темноте флотилию прибило к острову — белому-белому и без всякой растительности. Более того, остров как бы наполовину обступил лодки по всему периметру. Его ровная дымчатая поверхность напоминала плато и мерно покачивалась в такт волнам. Ночная мгла делала перспективу зыбкой и манящей.
— Куда это нас занесло? — спросил Рудик. — Полотняные заводы, что ли?
— Полотняные на Оке, — сказал Решетнев.
— Не нравится мне все это, — зевнул Нынкин.
— Насколько я знаю эту местность, здесь не должно быть никаких островов, — согласился с ним Пунтус, рассматривая клубящиеся просторы из-под руки.
— Может, это какое-нибудь болото?