Большая, вот как здешняя. А Ваня этот Захаринскии четыре церкви так-то вот закрыл. Зиму и лето все в тапочках ходит, все пропивал. И помер он, шел пьяный и помер у пруда в деревне Гвоздеве. Там у пруда его и зарыли. Вот ведь какую смерть себе нажил… И тут целое лето я не служила. Но без места я мало была. Приехали за мною из Телепшина, тоже от Сохоти двенадцать верст, только в другую сторону. Церковь там Вознесение, а священник был Покровский, отец Петр. Было у него три сына, один женатый, а два — неженатых. Их обоих еще до меня посадили. И прослужила я с ним неполный год. Девятого июня, там праздник Кирилла Белозерского, Кириллова година, — меня забрали. И привезли в Пошехонье, в тюрьму. А тогда еще тюрьма «закдом» называлась и окошки еще были не заколочены. Сначала-то я две ночи ночевала в ГПу. Забрали босиком, не дали даже одеться. И вот привели меня в тюрьму. Я говорю: «А теперь меня куда?» — «Все, вот здесь будешь». — «Квартира-то, — говорю, — хорошая. И хлеба будут давать?» — «Будут». (А еще там никого не было, я первая пришла в камеру.) — «Вот, — говорю, — дожила: квартира бесплатная, хлеб». — «Не скаль, — говорят, — зубы». Ну, немного прибралась в камере, сижу. Первые две недели очень строго — даже в туалет с милиционером. Тут стали подсаживать баб. Всех — за колхозное добро. С колхозного поля. Две бабы по подолу гороха нарвали — дали по десять лет. Одна выдернула три свеклы — этой восемь лет. Теперь сидим, приезжает прокурор области, кулаки, как моя башка. Всех спросил, кто за что сидит. Ко мне… А начальник тюрьмы Тихвинский говорит: «Это монашина подозрительная, у нас с ней разговору нет». И так ушел прокурор. Три дня прошло, приезжает начальник областной. И он обо мне спросил. Тихвинский ему так же ответил. «Нет, — тот говорит — дай-ка я с ней один поговорю». Все меня расспросил, как фамилия… И говорит: «Я твое дело видел, ты сидишь ни за что. На днях тебе освобождение». И тут вскоре приходит опять Тихвинский и посылает меня работать бригадиром. Мне утром дали прибавку сто грамм хлеба и огурец… Дергали мы лен. Вечером пришли, опять мне прибавка сто грамм… Три дня проработала, приходит опять начальник: «Знаешь что, принимай прачечную». Приняла я прачечную.

Дня четыре поработала, потом меня солить капусту и огурцы… Тут уж мне и пропуск на волю дали. И даже старостой сделали, заключенных я принимать стала. Вот раз и говорят: «Иди новых принимай!» Пришла я, обалдела — матушка Игуменья! Как и принимать… Я говорю милиционеру: «Она из ГПУ, наверное, вшей у неё много. Надо в баню ее». А он говорит: «Не надо» Я говорю: «Нет, она нас вшами наградит». И принесла я две шайки горячей воды, вымыла ее. Белье ей чистое подала А Матушка говорит «Ничего мне не надо. Я и спать тут не буду, и есть не буду». — «Нет, — говорю, — Матушка, все будешь — и есть, и спать». И просидела я с ней месяц. Ее все в одиночку водили, все золото спрашивали у нее. А у нее ничего не было. Они не верили, ее много мучили. И вот сижу я уже три месяца — четвертый. И пишу я заявление, а меня — к Карповскому, это инспектор уголовного розыска, зять Ивана Захаринского, четыре церкви они закрыли. «Сижу, — говорю, — без вины». А он: «Погоди, будет тебе и вина». И решила я объявить голодовку. Написала заявление, положила кусок хлеба да и отправила обратно. Прибежал начальник, стал уговаривать: «Ты не дело делаешь, в таких годах себя гробишь». А я: «Все равно не буду есть хлеб. Буду умирать». На второй день приносят мне две доли хлеба — за оба дня. Отправляю и эти, прошусь в одиночную. Меня не переводят. Вечером пришел врач, пришла комиссия — судья пришел, следователь пришел. Врач говорит: «Очень слаба». Следователь стал спрашивать: «Что за дело?» — «Не знаю, — говорю, — я монашина, была в монастыре». А судья Посадский: «Снимай голодовку, двадцатого тебе будет суд». Тут уж я стала есть. Привели на суд, самую последнюю спрашивали. И постановление: освободить изпод стражи. А мне женщины пошехонские натащили всякой еды — пирогов да булок. Я целую шаль набрала да в тюрьму отнесла — матушке Игуменье. Начальник не отпускал меня: «Куда пойдешь? Ночь. Ночуй, дождь…» (В одиннадцатом часу освобождалась я.) — «Нет, — говорю, — возле ограды лягу под дождем, а на воле». И блуди-лась я по городу в темноте до двух часов.

Утром пришла домой в Телепшино. Только тут уже не отец Петр стал, он умер. Стал тут теперь отец Иван Зайцев. Он монах был. Хорошо служил. Да только меня таскают да допрашивают. Раз отпустили: дескать, как себя поведет. А я все так же себя веду — в церковь хожу, пою да читаю.

А тут и церковь у нас закрыли, свои же, местные. Отобрали ключи, и все тут.

Коммунистка у них была Иголкина, так она на меня больно кричала: «Такая молодая, а в церкви служишь! Могла бы в сельсовете работать!» — «А я неграмотная», — говорю. «Врешь! Была бы неграмотная, в церкви бы не служила!» Но тут уже я в Телепшине почти не жила, узнали, что я без места, в Лесине, за сорок верст. Там Анна Петровна была, сама-то из Телепшина, а замуж была выдана в Лесино. А меня уж там знали. Приходит она и зовет к ним в церковь, письмо принесла от отца Константина. Пошла я туда на воскресенье. Церковь большая, батюшка старый… Квартира — сторожка каменная, большая квартира Ну, поступила я. Дали мне две подводы, со мной еще одна монашенка поехала — Мария, я ее сторожем устроила.

Отец Константин. Старый старик, хорошо мы с ним служили. Вот пойдем с ним на требу, чаем угостят. Он только одну чашку выпьет да прикроет ее рукой: «Больше не буду». А я говорю: «А я одна пить не буду». — «А ты пей, пей, пей». Вина не выпьет — Боже упаси!

Церковь сам запирал всегда, ключи у него были… Ладно-хорошо… А тут году, что ли, в тридцать пятом пришли к нам обновленцы. Сначала к батюшке во флигель. Псаломщик ихний Сергий, староста и священник обновленец отец Арсений. Пришли к батюшке: «Вот так и так. Переходите к нам».

А отец Константин: «Нет, уж я какой из колыбельки, такой и в могилку. Не пойду, — говорит, — никуда». Арсений: «Служить вам не дадим, теперь уж везде обновление». — «Ну, пускай там обновляются, а я старый. Какой есть доживу». — «А кто тут у вас еще есть?» — «Псаломщик есть у нас». — «А где псаломщик?» — «А вон, — говорит, — в сторожке живет. У нас не псаломщик, а псаломщица Александра Николаевна». Пришли ко мне. «Вот, — говорят, — псаломщица». — «Вот и слава Богу. Ты к нам пойдешь?» — «Нет, не пойду».

Повернулась, да и вышла. А псаломщик ихний, Сергий Донской — он часто ко мне ходил, у них приход всего пять верст от нашего — за мной пошел. «Как, — говорит, — думаешь, устроите?» — «Думаю, устроим. Бог поругаем не бывает. А это у вас раскол. Я в раскол не пойду». Так и не пошел он с ними больше. Ушел на другой приход. А Господь так устроил, что они только еще года тричетыре послужили, а потом их всех выкинули… Ладно-хорошо… И так прослужили мы с отцом Константином до тридцать шестого года. И вот после Успения церковь нашу закрыли.

Пришли председатель сельсовета Куринов и милиционер Петухов, сотрудник НКВД из Пошехонья. «Где ключи?» — «У батюшки». — «Подайте ключи! Никаких разговоров!» Батюшка ключи подал… А на другой день колокола сбрасывали. Ой, сколько я церквей оплакала, как закрывали…

Монастырь, Грамотино, Телепшино, Лесино… И тут вызывают меня в сельсовет.

Петухов спрашивает: «А где у тебя муж?» А я говорю: «Мой муж объелся груш, и утащил его уж». А Куринов говорит: «С такой проституткой разве муж будет жить?» — «Нет уж, — говорю, — проституткой я не была». — «Это, — говорит, — хуже проституции. Придется тебе посидеть».

— «Не все, — говорю, — сидеть: придется и полежать, и постоять». — «Не скаль зубы-то»… А они чего так злобились — я со старостой все хлопотала, чтобы церковь у нас опять открыли. Я по деревням ходила, записывала верующих — пятьсот семьдесят человек у меня подписалось…

Ну, на этот-то раз они меня отпустили. Только тут вскорости приходят ко мне и говорят: «Тебя не сегодня завтра арестуют. Надо тебе уходить». И тут стала я скрываться, а это хуже, чем в тюрьме сидеть. Пошла сначала в Патрихово, там старики двое жили, а сын у них партийный.