Изменить стиль страницы

Еще издали он увидел у знакомого дома черную возбужденную толпу и две темных фигуры конных городовых, возвышавшихся над торопливо перемещающимися у ворот головами любопытных.

Толпа стояла на панели, по обе стороны ворот и на противоположном тротуаре далеко вытянулась сплошной массой черных тел, в которой странно и тревожно бледнели человеческие лица с острыми темными глазами. Шевырев вмешался в толпу у самых ворот и стал слушать, что говорили вокруг.

Большинство ждало молча и старалось заглянуть во двор, где чернели фигуры городовых и серели шинели околоточных. У панели стоял фургон Красного Креста, и этот красный символ страдания без слов говорил, что произошла страшная драма, тайна которой никому не известна и тревожит и влечет робкие человеческие сердца.

Какой-то подмастерье в картузе, заляпанном белой и зеленой краской, ораторствовал в кучке народа, и к нему теснились со всех сторон, из-за плеч и спин вытягивая горящие любопытством лица.

— Значит, хотели схватить одного, который, значит, разыскивался, а он, конечно, убег!.. Ну, значит, обыск, а тот, который, значит, ни при чем, стрелил… двух человек убил и жандарма ранил в живот… Ну, значит, жильцов всех удалили, и пошла перепалка!..

— А другой при чем же? — строго спрашивал толстый солидный господин с таким выражением лица, будто он явился сюда для водворения порядка и должен был обстоятельно допросить мастерового.

Подмастерье в решительной ажитации, очевидно испытывая большое наслаждение и чувствуя себя героем, повертывался из стороны в сторону и торопился страшно.

— А другой, значит, ни при чем… у него, говорят, бомбу нашли…

— Как же ты говоришь — бомбу нашли, а ни при чем?.. Путаешь, парень, зря!

— А вот и не путаю! А значит, искали не его, про него полиции неизвестно было, а уже потом оказалось, что и он из таких!..

— Послушайте, а кто он такой? — вмешалась нарядная женщина.

— А не знаю, — с сожалением ответил мастеровой.

Ее подрисованные глаза горели любопытством и нежные щеки розовели от оживления. Со всех сторон смотрели такие же жадные, любопытные глаза, и люди наваливались друг на друга, боясь упустить хоть одно слово из того, что рассказывал мастеровой.

— Так, значит, его по ошибке убили?

— Выходит так, что по ошибке! — развел руками рассказчик и с таким видом, точно это доставило ему живейшее удовольствие, улыбаясь, обвел руками слушателей.

— Но ведь это ужасно! — вскрикнула женщина и тоже оглянулась кругом, как бы ища сочувствия.

— Ну, знаете… бомбу-то и у него нашли! — заметил какой-то молодой офицер, чуть-чуть улыбаясь красивой женщине. — Все это из одной шайки.

Черные глаза женщины быстро взглянули на него, и нельзя было понять, какое выражение было в них: кокетство или протест.

— Да, но все-таки это ужасно! — сказала она.

И еще кто-то ужасался. Сыпались лихорадочно возбужденные вопросы. Хотелось раскрыть тайну, узнать хоть какую-нибудь подробность этого страшного, но увлекательного романа. Было оживленно и даже весело, как при уличном скандале. Толпа волновалась, и только городовые молча возвышались на конях, изредка движением руки осаживая напиравших.

Безмолвно слушал и Шевырев, медленно и почти незаметно переводя холодные светлые глаза с одного лица на другое. И чем больше смотрел, тем тверже сжимались его губы и сильнее дрожали пальцы запрятанных в карманы рук.

— Оно и хорошо, что пристрелили! Другим неповадно!.. Ишь моду взяли: бомбы бросать!..

— Черт знает что такое, — тихо заметил кто-то у самого плеча Шевырева.

Он быстро оглянулся и увидел молодые глаза, смотревшие на толпу с негодованием и презрением.

Это была совсем молоденькая девушка с таким ярким румянцем на щеках, точно ее только что шутя щекотали.

— А и правду, хорошо ведь… — возразил ей спутник студент.

— Что вы!

— А лучше было бы, если бы его повесили? — горько ответил студент и потупился.

Шевырев внимательно посмотрел на него.

Но студент, заметив внимание, вдруг съежился и, тронув девушку за руку, сказал:

— Пойдемте, Маруся… Что ж тут…

— Несут, несут! — заговорили в толпе, и вдруг вся масса двинулась, заволновалась и навалилась к воротам.

Сначала показались только головы городовых, из которых двое было без шапок, потом султан жандарма. Что-то несли, но за толпой не видно было что. Только по смутному тревожному ропоту толпы и медленным движениям солдатских голов, красных от натуги, видно было, что несут нечто тяжелое и жуткое.

— Ай, батюшки мои родные! — страдальчески выкрикнул наивный бабий голос.

— Осади! Осади! — закричали конные городовые, наезжая на толпу. Лошади прядали ушами и с непонятным выражением смотрели на людей, которые попадали им под ноги. Толпа сдвинулась и осела. Показались тяжело ступающие городовые и дворники, а между ними мелькнуло что-то белое.

И как будто ветер пробежал по толпе. Многие сняли шапки, и стало тихо.

— Заворачивай! Степанов, заходи… — глухо переговаривались несущие.

И Щевырев увидел носилки, прикрытые чем-то белым, под которым отчетливо и страшно рисовались контуры неподвижного человеческого тела. Лицо убитого было закрыто, но из-под простыни виднелись длинные каштановые волосы, тихо шевелящиеся от дневного воздуха, и часть белого костяного лба.

«А любовь, а самопожертвование, а жалость!» — как будто услышал Шевырев густой взволнованный бас, и лицо его дернулось мимолетной судорогой.

Толпа закрыла труп, и видно было только, как тронулась, закачалась и тихо стала уплывать над головами зеленая крыша лазаретного фургона, мелькая в черной уличной толпе своим жалким красным крестом.

Толпа стала расходиться.

Остались только небольшие кучки, и мастеровой все еще рассказывал, размахивая руками, но улица уже пустела, и опять катились по ней извозчики, шли люди и оглядывались на ворота с непонимающим любопытством.

Шевырев вздохнул, но как-то прервал вздох и, глубоко засунув руки в карманы, пошел прочь, шагая по звонкой панели мимо магазинов, фонарей и людей и богатых подъездов.

День был славный, светлый и теплый. Белое небо высоко стояло над городом, и повсюду торопливо шли люди, заходили в лавки, садились на извозчиков и о чем-то переговаривались между собой. Все было как всегда, и уже в конце той же улицы ничто не напомнило о страшной смерти и чьих-то никому не известных страданиях, ушедших навсегда из жизни и памяти человеческой.

Шевырев шел один в толпе, и тяжелые мысли тянулись в его голове бесконечной черной полосой.

Он думал о том, что и тогда, когда повесили любимую им женщину, и тогда, когда ему приходилось читать о смерти то одного, то другого из знакомых, святых, самоотверженных людей, также никто не кричал от боли и ужаса, никто не оставлял своего дела.

Люди не останавливали друг друга, чтобы сообщить ужасную и скорбную весть. Так же шли трамваи, так же торговали магазины, так же бежали, точно играя, нарядные женщины, так же ехали солидные озабоченные господа. И никому не было дела до той неизбывной муки, которою терзалось его сердце, сжавшееся в комочек, в безмолвном крике ужаса и отчаяния.

И росла в его замкнутой душе страшная холодная ненависть, и глаза смотрели на встречные лица, молодые, старые, сытые, голодные, счастливые и несчастные, — с одним выражением, точно это было одно громадное человеческое лицо, которому говорил он с укором и угрозой:

«Это страдание породили вы все вместе и напрасно будете вы сваливать вину на ваших наемников, которым вы платите, чтобы они давили ваши же жалкие шеи!.. Сколько вас! Какая сила могла бы устоять перед вами, если бы вы не были равнодушны, злы или трусливы?! Мне нет дела до жалких убийц, которые убивают вами сработанным и купленным оружием, я буду считаться с вами самими!..»

Мысль его крутилась в черном мраке, а привычное ухо чутко и хитро ловило за собой какие-то странные неотвязные шаги.

Еще в толпе у того дома Шевырев почуял на себе чьи-то лукавые, прячущиеся за спинами других, беспощадные глаза. Он даже обернулся раза два, но ничего не заметил. Все были однообразно возбужденные незнакомые лица. Но зловещее чувство росло, и сердце уже билось сторожко и неровно.