– Не волнуйтесь, гражданка, – успокоил ее отдыхающий Слойкин, – я человек культурный, я с ним займусь.
– У меня у самого два племянника в Костроме живут, – поддержал его второй отдыхающий, Самогубов, – я детей насквозь чувствую. Ребенок как воск: поживет, поживет и вырастет.
– Очень, очень вам благодарна, – шептала Кокосова, глотая материнские слезы, – я очень надеюсь…
И особенно ей стало легко, когда третий отдыхающий – публицист Гридасов – вставил в свое веское обещание:
– Я вашего ребенка, гражданка, возьму под анализ. Мне уже давно нужна душа советского ребенка для выводов.
Успокоенная Кокосова девять раз поцеловала смущенного Шуру и уехала.
В тот же день поздно вечером Шура Кокосов, проскучав у себя в комнате, осторожно пробирался по коридору в библиотеку.
– Мальчик! – остановил его на полдороге Слойкин. – Почему ты ходишь на цыпочках?
– Мне мама сказала, – ответил смущенный Шура, – чтобы я вечером не беспокоил отдыхающих. Может, кто-нибудь спит.
– Неправильное воспитание. Подавление личности в ребенке. Советский ребенок не должен ходить на цыпочках. Отрыжка старого прошлого. Это только в благородных институтах спали и ели на цыпочках. Чистокровная реакция. Вырастешь – сам схватишься за голову.
– Хорошо, – согласился Шура, – я не буду ходить на цыпочках, если это подавление.
И он защелкал каблуками вниз, в библиотеку.
Там он сел в кресло-качалку и стал читать Пушкина. Через десять минут в библиотеку вошел Самогубов.
– Пожалуйста, – сказал Шура Кокосов, поднимаясь с качалки, – садитесь.
Самогубов удивленно посмотрел на мальчика.
– Ты это зачем? – строго спросил он.
– Хотел уступить место, – покраснел Шура.
– Отрыжка феодализма, – наставительно заметил Самогубов. – Глухое средневековье. Это какой-нибудь курфюрст бранденбургский уступал место Пипину Короткому. Мы уже смели это наследие. Экономика нашего времени говорит, что советский ребенок должен сидеть там, где сидит.
– Хорошо, – вздохнул Шура, – я не буду уступать места.
– А что читаешь?
– Пушкина.
– Хороший бытовик. Только это тебе рано. Зачем советскому мальчику все эти одинокие парусы, которые белеют?
– Это из Лермонтова.
– Все равно – лирика. Тебе нужна пища для фантазии. Зарядка бодростью. Вот почитай Буссенара, как одному мулату ноги отрезали…
На другой день, когда все сели завтракать, Шура Кокосов вошел в столовую и поклонился.
– Ты это кому? – заинтересованно спросил Гридасов.
– Всем, – робко ответил Шура.
– Так… Введение театральных моментов в воспитание советского ребенка. Отрыжка сороковых годов. Герцог вошел в столовую замка и поклонился графам и виконтам. Запомни, мальчик, что советский ребенок должен активно подходить к столу, где эпоха подготовила для него кусок баранины. Пусть кланяются дети в мещанской Европе, у которых баранина вырвана изо рта неимущих. Ты же – дитя сегодняшнего нашего дня. Понял?
– Понял, – сказал Шура и втиснулся к столу. – Вам, кажется, горчицу надо?
– Не растрачивай себя на буржуазный альтруизм, – строго остановил его Гридасов, – не один человек обслуживает общество, а общество – человека. Каждый возьмет себе, что надо. Каждый имеет право на свою долю уксуса, перца и горчицы, но если один индивидуум будет протягивать другому перец, другой третьему – уксус, получится внеплановая анархия.
– Хорошо, – послушно сказал Шура, – я больше не буду передавать горчицу.
– Сентиментальное воспитание, – вздохнул Слойкин. – Розовая водица. Пастушеский период.
– Трудный ребенок, – согласился Самогубов. – Болезненная оторванность от эпохи. Такого не перекуешь.
В этот же день после обеда Слойкин сделал Шуре еще одно замечание:
– Хитрый ты мальчишка… Себе на уме. Все молчишь и молчишь. Камень за пазухой держишь… Все говорят, а ты сидишь и слушаешь…
– Мне мама говорила, что когда старшие…
– Мама, мама… Все мы мамы, когда воспитать не умеем. Мнение у тебя собственное есть? Значит, высказывай. Настоящий советский ребенок должен заставить прислушиваться к своему голосу.
Его сменил Самогубов.
– Пришибленный ты какой-то, – грустно сказал он. – Дефективный. На улице весна. В лужах плескаться надо, камнем в воробьев запустить. Пушкин – и тот птиц камнями бил. Мама запретила, поди?
– Мама, – согласился Шура. – Впрочем, если это надо, я буду…
Через шесть дней приехала Кокосова. Прямо со станции она попала к обеду, вошла в столовую и побледнела.
За столом, развалившись, сидел Шура и, громко чавкая, глотал баранину.
– Ну, как мой Шура? – тихо и тревожно спросила она у Слойкина.
– Непонятный ребенок, трудный ребенок, – покачал тот головой и, отвернувшись, продолжал: – Так я говорю, что если сравнить лирику Байрона с Лермонтовым…
– А ну их, – неожиданно вмешался Шура, – один хромой, а другой на дуэлях почем зря дрался, да о парусах разорялся… Скукота!..
И он лихо бросил под стол баранью кость.
– Шура, – дрожащим голосом попросила Кокосова, – передай мне масло…
– Сама возьмешь, – сухо ответил Шура. – Я тебе не грузчик, чтобы масло да сало растаскивать…
Через десять минут плачущая Кокосова уводила Шуру в комнату. Он отщелкивал в коридоре чечетку и плевал на стены.
– Шура, тише…
– Чего там тише, – хладнокровно сплюнул он, – я тебе на цыпочках, как какой-нибудь курфюрст бранденбургский, топать не желаю. И пусть тебе отрыжки место уступают, а с меня довольно! Да не реви ты – не разводи феодализмов в этой паршивой дыре…
– Шура, – схватилась за голову Кокосова, – что с тобой стало? Что с тобой сделали?
Шура запустил палец в нос и сухо заметил:
– Воспитали, мамаша… Ну, поворачивайся скорее! У меня там в комнате два голубя подбитые в умывальнике лежат… Ощипли их, – вечером жрать будем.
1935
Счастливый случай
Милиционер Ежевикин шел разговаривать с Зосиным папашей о женитьбе. Папа жил в Туле. Папа третьего дня приехал из Тулы специально, чтобы увидеть Ежевикина и воочию убедиться, в чьи неизвестные руки он передает свою младшую дочь. Все краткие сведения о папе, полученные от Зоси, были очень несистематизированы и расплывчаты. Выяснено было только, что у папы большая черная борода, лишай за ухом, низменная страсть к пирогам с капустой и очень тяжелый характер, когда ему не дадут выспаться после обеда. Ежевикин был нетребовательным человеком, но всего этого было слишком мало для того, чтобы почувствовать внезапное влечение к будущему тестю. Особенно его пугал предстоящий сейчас разговор.
– Ты только понравься ему сразу, – ободряюще инструктировала вчера Ежевикина Зося. – Ну что тебе стоит?
– Я сразу нравиться не умею, – уныло вздыхал Ежевикин. – У меня это не выходит.
– Вот и врешь! – настаивала Зося. – А почему мне сразу понравился? Значит, не хочешь.
– Хорошо, – так же уныло согласился Ежевикин. – Завтра приду и понравлюсь. Только о чем я говорить-то с ним буду? С папой.
– А очень просто. Я, мол, люблю вашу младшую дочь, Зосю. А он тебе скажет: «Ну что же?» И она, мол, меня любит. А он тебе скажет: «Ну что же?» И мы, мол, хотим записаться. А он тебе скажет: «Ну что же?» Вот и все. Неужели трудно.
– Легко… – с горечью в душе согласился Ежевикин и почему-то добавил: – Третьего дня грузовик один, полуторатонка, на подводу налетел – тоже хлопот было… Кругом неприятности…
И сейчас, когда Ежевикин приблизился к Зосиному дому, ему казалось, что тут только и начинается настоящее испытание его закалки и выдержки. Еще ни разу не дрогнула у него рука, бестрепетно подносящая ко рту свисток, когда на перекрестке двух улиц такси напирали на грузовики, подводы застревали между двумя трамваями, лихо мчался на все это скопление машин и колес пожарный обоз, а юркие и нахальные пешеходы просачивались, как разлитые чернила, во все свободные дыры. Еще никто не переспорил его в мимолетной дискуссии на углу, почему нельзя висеть на трамвае и, будучи снятым, не платить штраф. И книжка ударника уютно и уже давно покоилась в боковом кармане Ежевикина, но сейчас он чувствовал только свинцовую тяжесть в ногах и безотчетный страх в душе.