Кто-то взобрался в кузов. «Как лейтенант за железку уцепился», услышал Комлев. «Кольцо это, — объяснил другой. — Вытяжное кольцо парашюта. У них закон: после прыжка кольцо не терять. Привезти на землю. Иначе позор». — «Пусть его держит… А парашютик — нам», — ловким сильным движением парашют был выхвачен, летчик брякнулся головой о дощатое днище кузова. «Куда?!» — закричал он, отбрасывая зажатой в правой руке вытяжное кольцо и хватаясь за пистолет.

Пистолета на ремне не было. Пистолет оборвался вместе с кобурой, когда раскрылся парашют. «Я летчик!» — кричал он, распластанный, пригвожденный к кузову болью. Собрав все силы, приподнялся, пытаясь кого-то схватить… и рухнул на спину, и разревелся от бессилия и боли…

Своих он повстречал в Каховке.

Как выразился полковой командир, «батя», бывший конармеец, Комлева «спешили», — за отсутствием в полку исправной боевой техники, а следом, по той же в основном причине, откомандировали в Крым, в разведывательную эскадрилью.

«Да вам на Берлин летать, на спецзадания! — польстили Комлеву в эскадрилье, знакомясь с его боевой аттестацией. — А не дроф в степи гонять…»

После разорения и пожарищ, полыхавших от Сана до Днепра, эскадрилья разведчиков действительно выглядела тихой заводью: подъем в семь утра, питание в столовой, вечерняя поверка…

Он принял бы их шутливое почтение, если бы не зарубка, появившаяся после Ятрани в его характеристике: «Проявил непонимание момента».

Короче, летать ему в эскадрилье было отказано.

Не на чем. Свои толпятся в очередь, как на бирже.

«Пешим — по-летному» — пожалуйста. Сколько угодно.

Украшение гардероба лейтенанта — выпускной кожаный реглан.

По части обмундировки Комлеву везло с первой курсантской гимнастерки: надел, перехватил ремнем, разогнал складки — какие сомнения, летчик. Как будто скроена гимнастерка на заказ! А получал в каптерке. Ворот с голубыми петличками, освеженный двухмиллиметровой ниткой подворотничка, был поставлен старшиной в пример. Шинелка серая, курсантская, а на нем — игрушка: пола лежит, спина как литая. И с техникой ему везло. Из боевых машин, имевших тонкие различия в сериях, ему досталась в полку не приземистая, тяжеловатая, а «щука» — летучий, легкий на руку бомбардировщик СБ…

Реглан у Комлева не черный, как у других, а черепичного отлива. На весь выпуск таких пришлось, может быть, с десяток.

В Крыму его Комлев сбросил. Сложил, упрятал подальше.

С подъема облачался в слинявший комбинезон, подбитый безрукавкой «самурайкой» («самурайку» он по-своему перекроил, надставил, опустив мех на поясницу), строго, глухо, до верхней пуговки застегивался — педант, такое он взял себе правило. Так себя приструнивал. Осенние ночные ветры уже студили степь, к полудню ветер стихал, воздух теплел, смягчался, продлевая лето. Он, бывало, жмурился под солнцем, как выползший из потемок к свету. Распускал свою потертую хлопчатобумажную схиму, оголял плечи… осторожно пробовал спину. Сгибал, разгибал… боль совсем отошла, полная свобода движений.

Он блаженствовал, отдыхая от боли, вслушиваясь, как проникает в него тепло, как пульсируют жилочки.

«Пешим — по-летному» — осадили его разведчики. После всего, что пережито, что пытался сделать… Ни самолета, ни места в боевом расчете, ни твердого жилья. Один.

Несколько дней назад появился здесь экипаж «девятки», экипаж приданного эскадрилье скоростного бомбардировщика под хвостовым номером «9», с летчиком капитаном Крупениным во главе. Казалось, он для того появился, чтобы подчеркнуть сиротливое положение Комлева. Стрелок-радист с «девятки» в столовой предупреждал: «Дежурный, оставьте расход на моего командира!» Штурман с «девятки» ставил синоптиков в известность: «Летчик устал, отдыхает, я за него!..» Комлев — без экипажа, без штурмана и стрелка-радиста. Их отсутствие в самом деле было чувствительно. Заботы, которых он знать но знал, — от получения сухпайка, мыла в банный день, до знания ходов, какие необходимы в БАО, чтобы получить сносное жилье, то есть все, от чего летчика заведомо освобождают штурман и стрелок, лежало теперь на нем одном.

И куда бедному крестьянину податься?

В разведэскадрилье на близкое будущее — никаких надежд.

Парк бомбардировщиков СБ поизносился, последнее отняла Одесса, разведку выполняли истребители, и главным образом «девятка» капитана Крупенина; среди латаных, штукованных колымаг, доживавших свой век в степном Крыму, пришелица «девятка» возвышалась царственно, старший воентехник, работавший на ней, объяснения по новинке давал неохотно, опасаясь сболтнуть лишнее, цедил: «Все управление на кнопках, одних электромоторчиков — восемнадцать штук…»

Комлев держался особняком.

Претензий не заявлял, ни перед кем не заискивал.

Недели через две ему предложили связной ПО-2.

Он согласился.

Развозил по Крыму командиров связи, корреспондентов в штатском и военных, забрасывал на «точки» московские газеты, запчасти из мастерских, изредка ходил в сторону Сиваша на разведку погоды.

В остальном он был предоставлен самому себе, и передышка на юге его понемногу завораживала.

В селении Старый Крым увидел Комлев яблоневый сад, похожий на дубовую рощу.

Стволы диковинных в два обхвата яблонь тянулись до неба, и ветви их сгибались под тяжестью плода, в названии сорта — шелест седых времен: «кандиль-синап»… Базарчик в Старом Крыму не людный, но все-таки южный, в слабых, но все-таки красках, беззаботный и щедрый. Черные пчелы приникали к сочащейся плоти пышных персиков сладострастно, с прилавка улыбнулась Комлеву россыпь тыквенного семени. Каленые тыквенные семечки, замешанные на патоке ах! Комлев себе в удовольствии не отказал, отвел душу.

Сад, старательно взрыхленный и политый, азарт не прижимистой, бойкой торговли, семя с патокой — домашняя услада, возвращали Дмитрия к родной Куделихе.

На двадцать третьем году жизни он вспоминал, как старец: чем отдаленней событие, тем оно ярче. Ему вспоминалось детство. Теплая крынка с молоком на столе, он клонит ее на себя, опиваясь, пока в гулких стенках не блеснет темное дно; лошадиная морда в пене, желтые зубы, по-собачьи клацнувшие над самой его макушкой, долгий, живучий страх перед ними и перед звоном бубенца. Свадьба дяди Трофима. Трошка, скинув новенькие «скороходы» со шнуровкой и засучив по колена штаны, мчится с кем-то взапуски, сверкая белыми пятками по сочной луговине, а бабы, весело повизгивая, срамят мужиков бесстыдниками…

Но своим канунам война дает особый свет: сгущает тени, казнит иллюзии, заботливо принаряжая все, что осталось позади надеждой, — даже с короткой дистанции, отделяющей крымский август от июня…

Сима.

После семнадцати дней боев, после Умани, после переправы через Ятрань, где его сбили, в желаниях Комлева появилась определенность: Сима. Определенность, нетерпеливость, временами какая-то взвинченность.

Помнит ли Сима его?

Ведь они, можно считать, незнакомы…

Из всех имен, с которыми он мог бы и хотел связать свои надежды, свое будущее, сейчас осталось это одно, и память с готовностью ему помогала: знакомы! До Горького плавали на пароходе — раз. В том же Горьком, в полуподвальчике магазина «Рыболов-спортсмен», вместе делали покупки — два. Причем, каленые крючки ходовых размеров из колючей россыпи на прилавке выбирал он, а Сима вторила ему, как обезьянка, говоря продавцу: «И мне!», «И мне!», и только грузила выбирала сама (покупных грузил Комлев не признает). Наконец, поминки по дяде Трофиму. Захмелев, он облегчал себе душу горячим чаем, а она, Сима, оказавшись рядом, заботливо дула ему на блюдечко, чтобы он не ожегся.

Ни единого слова они не сказали друг другу, но знакомы были.

Только бы она отозвалась.

Ему пришла на ум посылка — ведь он в Крыму…

Итак — посылка.

Каптенармус БАО за два ведра «кандиля» достал ему тару нужных размеров, он продумал и написал Симе письмо — в меру обстоятельное, с учетом эффекта, который могут произвести дары юга, и опасности быть неверно понятым, и на своем ПО-2, на своей «этажерке», как с давних пор зовут у нас коробчатого вида самолеты, наторил дорожку в Старый Крым, в яблоневый сад, похожий на дубовую рощу…