Изменить стиль страницы

Но и без его наставлений я знал, что божью искру, не подкрепленную трудом, ждет та же участь, что и костер, в который забыли подложить дров. И я трудился. Я трудился дни и ночи. Боже, как добросовестно я трудился! И энергии было достаточно, и фантазии — хоть отбавляй.

Но что случилось на двадцать втором году моей жизни? Меня заметили. Меня назвали гением. Мне стали авансом возносить хвалы. Нет-нет, я не заболел звездной болезнью, как последний провинциальный идиот, а скажем мягко: «слегка прихворнул». И этого было достаточно, чтобы чуть-чуть облениться и свысока взглянуть на своего собрата по кисти. Словом, я «дал слабинку», и расплата не замедлила.

«Что в жизни настигает неотвратимо — так это расплата за высокомерие», — записал я в дневнике, и в прихожей раздался звонок.

«Это уже излишне, — усмехнулся я. — Квартира открыта чуть ли ни настежь». Я прошлепал в коридор и распахнул дверь. Передо мной стояла необъятных размеров медсестра, а из-за её плеч выглядывали два угрюмых санитара с носилками.

— Вы вызывали «скорую»? — спросила она.

— Нет, — ответил я кротко.

Сестра подозрительно вгляделась сначала в меня, затем в пространство за моей спиной, наконец, остановила долгий взгляд на выбитом замке.

— Эта квартира восемь?

— Восемь, — подтвердил я.

— Здесь отравились газом?

Пришлось сделать круглые глаза и театрально втянуть голову в плечи.

— Вас дезинформировали. Здесь никто не отравлялся.

Медсестра повела носом и снова подозрительно посмотрела на раскуроченный замок в двери.

— Странно, — произнесла она с раздражением. — «Неотложку» вызвала некая Мария Ивановна.

— Впервые о такой слышу, — развел я руками, невольно косясь на соседскую дверь. Не дай бог, сейчас выйдет…

Но она, слава богу, не вышла. И бригада «скорой помощи», ворча и проклиная все на свете, отправилась восвояси, на ходу обещая, что в этот дом они больше ни ногой.

После того как дверь подъезда захлопнулась, я полез в шкаф, достал гвозди, молоток и стамеску. Нужно же наконец починить этот чертов замок. Дверь, судя по всему, была выбита одним пинком. Замок почти не пострадал, если не считать легкого изгиба язычка. В основном пострадала скоба, да ещё косяк, от которого отлетела внушительная щепка.

Скобу я выправил двумя ударами молотка, язычок одним. Щепку от косяка приложил к прежнему месту и забил гвоздями. Через десять минут замок был восстановлен. Мне всегда без труда удавались хозяйственные работы. Быт меня не напрягал. Восстановив замок, я положил инструмент на место и зашел в комнату. Увидев пустое кресло, я застонал и снова поспешил на кухню. Ничего не поделаешь. Придется спать на кухонном диване. Раскрытая тетрадь под включенной настольной лампой по-прежнему лежала на столе. На чем я остановился? Ах да: на смертельной тоске.

Тогда в юности я неправильно истолковал нисходящую на меня тоску. Я перепутал её с одиночеством. Хотя только в одиночестве человек и способен по-настоящему творить. Не зря же Бог разрушил Вавилонскую башню, ибо не захотел принять коллективного творчества. И если сегодня спросить, откуда у меня взялась Алиса, семнадцатилетняя длинноногая акселератка, не лишенная некоторых прелестей, я могу ответить точно: её породило одиночество.

Мне стукнуло двадцать четыре, когда мы с ней столкнулись на выставке одного новоявленного авангардиста. Сейчас затрудняюсь сказать, понравилась ли она мне в тот вечер. Тем не менее из Дома художника мы вышли вместе и побрели по сумрачному городу, беседуя о новых течениях в живописи, в которой она была абсолютной дилетанткой. Скорее всего, в ней что-то было, если за столько лет, перевидав множество красивых натурщиц, я решился пригласить в гости именно её, а возможно, так распорядилась судьба. Впрочем, в судьбу я тогда не верил. Точнее, верил, но не придавал ей большого значения…

Все! Хватит. Пора спать. Завтра с утра на работу.

Я, не раздеваясь, лег на маленький диванчик, на котором можно было поместиться только в скрюченной позе, и потушил настольную лампу. Хлобыстнуть, что ли, стакан водки, чтобы заснуть? Уже половина второго…

3

В тот вечер было так же душно и серо, как сегодня. Мы бодро топали по затихающему городу в мою однокомнатную «хрущевку», и я распылялся крылатыми притчами своего учителя о творческом расцвете гения. По его словам, расцвет художника приходится на возраст от тридцати двух до тридцати восьми лет. «И если в этот промежуток времени ничего не создашь, — добавлял я, — то в сорок, милая, ловить уже нечего. Если бы Гоген ушел из дома не в тридцать пять, а четырьмя годами позже, то мир бы уже никогда не увидел его великолепных картин».

Она слушала и кивала. Кивала и ни черта не понимала. Но все равно кивала, и я не мог определить: нравится мне такое послушное согласие или наоборот? В тот вечер на меня напало небывалое красноречие. А почему бы не потрепаться после стольких лет молчания у мольберта. До начала моего творческого расцвета оставалось целых восемь лет, а до возраста Гогена одиннадцать. За это время можно нарастить такую технику, какая и не снилась Рафаэлю. А техника — фундамент любого дома. Что касается фантазий и способностей ухватить образ — их отсутствием я не страдал никогда.

В тот вечер я сам поражался своему красноречию. Возможно, что в прошлой жизни я был ритором. Я заявлял, что выше искусства может быть только искусство. Я крыл последними словами Гегеля, который утверждал, что философия несомненно важнее искусства. Но философия находится всего лишь на плебейски умозрительном уровне, потому что требует слов, а там, за облаками, восприятие происходит через символы и образы, на которые открывает глаза прекрасное. Я наголову разбил Гете, полагавшего, что религия значительно выше искусства. Но к религии допускаются все, а к искусству избранные. «Ведь быть талантливым — значит понять те законы, по которым творился этот мир, — кричал я на всю улицу, — а быть гением значит творить собственные законы!»

Кажется, я прошелся ещё по Аристотелю, Дидро и Шеллингу. И, разумеется, всех их смешал с бульварной пылью. Зато обласкал старика Канта, который, как и я, полагал, что гении существуют только в искусстве. Закончил я все это выводом, что выше художников могут быть только боги. Но и подобная наглость не возмутила мою собеседницу. Она так же послушно кивнула, и после этого я замолчал надолго.

Однако у самого подъезда, когда я предложил ей послушать Вивальди, голос мой как-то странно дрогнул, и она не могла не догадаться, что Вивальди — всего лишь гнусный повод, чтобы заманить её в дом. Она так же послушно кивнула и жеманно отвела глаза.

Пожалуй, не нужно было приплетать сюда Вивальди. Зачем великих впутывать в свои мелкие похотливые делишки? Между низменным и высоким всегда должна стоять четкая и жесткая граница. Теперь я это понимаю. А понимал ли тогда? Честно говоря, не помню, но зато на всю жизнь запомнил, как екнуло в груди сердце, когда мы переступили порог моего жилища. Почему-то стало грустно, и я весь вечер не мог понять причину этой грусти.

Я ставил Корелли, Вивальди, Телемана, и она слушала с завидным вниманием. Я показывал свои работы, и она закатывала глаза. Я выбалтывал свои замыслы, о которых не рассказывал даже мастеру, — что мечтаю научиться рисовать во сне и тем самым пойти дальше тех итальяшек, царапающих что-то в подобном жанре. Ведь они воспроизводят всего лишь клочки воспоминаний из своих ночных блужданий. Я же собираюсь писать точную потустороннюю явь. Она распахивала ресницы и долго с изумлением смотрела в глаза.

Тоскливо играла скрипка Вивальди, и сердце сжималось от новой непонятной печали. И я не мог не уловить в своем любимом концерте для скрипки с оркестром какие-то нотки обволакивающей безысходности. Мы пили не очень хорошее вино и заедали не очень дорогими конфетами. А за окном темнело. Проигрыватель продолжал пилить, и я томился ожиданием той минуты, когда она запросится домой. Спохватись она вовремя, я с готовностью проводил бы её на любую окраину города и, возможно, никогда бы уже больше с ней не встретился. От этой мысли мое сердце щемит и по затылку бегут мурашки. Ведь тогда бы моя жизнь потекла совсем по иному руслу. Но она продолжала кивать и закатывать глаза, будто совсем забыла о тикающих над головой часах. А после одиннадцати из нашего района не выберешься, а стрелки между тем крались к двенадцати. Черт! Как невыносимо тоскливо пиликала скрипка моего Антонио. И диван у меня всего один…