Изменить стиль страницы

— Иван Иванович! — должен был отвечать Иванов.

— Год рождения?

— 1927.

— Статья?

— 206.

— Судимости имел?

— Две.

— Проходи, — отмыкалась дверь, и Иванов проходил в камеру.

Так поднялись мы с первого этажа на третий, все более уменьшаясь в числе. Наконец, когда мы дошли до конца коридора, я остался один.

— Амальрик… — с трудом выговорил сержант у двери последней, 135-й камеры.

— Андрей Алексеевич.

— Год рождения?

— 1938.

— Статья?

К своему стыду, я забыл статью и пространно ответил, что обвиняюсь в порнографии. Удивленный сержант ничего не стал больше спрашивать и с грустной улыбкой отворил мне дверь камеры.

Было ровно шесть часов утра — час подъема. В камере, большой и полутемной, мне показалось народу много, человек двадцать. Еще никто не вставал, но все проснулись, некоторые разговаривали, другие дружелюбно кидались друг в друга подушками. Я нерешительно остановился у порога, как школьник, который впервые входит в незнакомый класс и видит, что его будущие товарищи порядочные озорники. Но меня приветствовали довольно любезно. Я прошел вперед, сложил свои вещи и спросил, кто старший. Из художественной литературы я знал, что в камерах бывает староста, и думал, что он укажет мне мое место. Мне показали на человека с восточным типом лица и горящими глазами, иранца, как я потом узнал. Приподнявшись на постели, тот неожиданно с сильным акцентом спросил: «Скажи-ка, парень, как тебя в милиции вы…, по-хорошему или на соломе?» Раздался веселый смех, но иранца тут же разоблачили, сказав, что старосты в камере нет, занимать можно любое свободное место. Пока что наиболее любопытные окружили меня и стали спрашивать, за что я сел. Я заметил, что они мало похожи на блатных, больше на хозяйственников.

Тут дверь приоткрылась, просунулся старшина и сказал: «Дежурные, за молоком!» «Что, молодой человек, в КПЗ вас небось молочком не поили», сказал один из заключенных. Как хорошо в тюрьме, подумал я, в КПЗ меня, конечно, молоком не поили. Однако, к моему разочарованию, двое дежурных внесли бак с кипяченой водой. Оказалось, что молоко — всего лишь один из тюремных эвфемизмов, вроде того, что половую щетку называют пылесосом. С тех пор почему-то у меня появилось сильное желание выпить молока, которое не покидало меня за все время пребывания в тюрьме.

Камера, в которой мне предстояло жить, была немного вытянута в длину, с двумя окнами против двери, на них было что-то вроде жалюзи, так что ничего не было видно, но свет в камеру проникал; к вечеру зажигалась лампочка под потолком, которая горела до утра. Ее свет очень мешает: чтобы заснуть, приходилось закрывать глаза полотенцем. Слева и справа от окон к двери тянулись металлические койки, приваренные к железным трубам, которые в нескольких местах были прикреплены к полу. На каждой койке у стены было сделано изголовье, так чтобы лежать головой к стене и ногами к середине камеры; приварены койки были очень неравномерно, одни почти впритык друг к другу, другие на некотором расстоянии. С каждой стороны было по одиннадцать коек. Эта реформа была проведена два года назад: раньше были сплошные двухярусные нары. Тогда же в каждой камере был установлен унитаз, у нас он вместе с раковиной находился справа от двери, отделенный от последней койки невысокой стеночкой, облицованной кафелем. Неискушенному человеку унитаз в камере покажется негигиеничным, но в действительности он представляет большое благо. Что же касается до санитарной стороны дела, то есть два неписаных правила: во-первых, никому не ходить во время еды, во-вторых, открывать кран сразу же, чтобы водный поток очищал чашу непрерывно. Над раковиной была прибита полочка для зубного порошка и мыла, с ячейками для каждого заключенного, там же лежало нечто вроде туалетной бумаги, выдаваемое тюремной администрацией. В простенке между окнами стоял шкафчик, тоже с ячейками, но побольше, для продуктов. Посередине камеры, между рядами коек, стоял стол, с одной стороны была длинная скамья, а с другой нужно было сидеть на койках, под крышкой стола тоже были ячейки для продуктов, там обычно хранили хлеб. Слева от двери висела вешалка, стоял бак с кипяченой водой и маленькая скамейка с тазиком для стирки.

Я занял свободную койку подальше от унитаза и начал довольно неумело застилать постель. Ко мне подошел пожилой грузин и ловко показал мне, как это делается. Его звали Яша. Он впоследствии много расспрашивал меня, какая разница между общественной собственностью и личной. Я толком не знал, но мне было любопытно, на какую же форму собственности он сам посягнул. Он ответил, что он сел за то, что колют. Я было подумал, что он, плохо зная русский язык, хочет сказать, что заколол кого-то, но оказалось, что он сидит за торговлю наркотиками. За наркотики сидел и мнимый староста-иранец. Яша был человек очень добродушный, общежитейский и все время попадал в какие-нибудь комичные истории: то он наступит на щетку, и его стукнет ручкой по голове, то свалится с унитаза, то в супе ему попадется огромная, но совершенно обглоданная кость. Каждый такой случай при ничтожности тюремных происшествий давал пищу для разговоров и смеха на целый день. Постепенно я познакомился и с остальными заключенными. Я правильно угадал, что большинство из них было хозяйственниками: директорами, бухгалтерами и инженерами. Среди них был главный инженер Московского Художественного театра, он сел за злоупотребления, связанные со строительством нового здания МХАТ'а. Хотя несколько человек по этому делу уже сидит, само строительство не начато до сих пор. Остальные хозяйственники тоже сели преимущественно за растраты и злоупотребления по службе. Кое-какие остатки присущей им былой важности они сохранили и в тюрьме. Хотя я поставил себе за правило ни у кого не спрашивать, в чем они обвиняются, все же мне было интересно, велики ли растраты. Оказалось, что у одного, бывшего директора обойного магазина, растрата в 400 рублей, за это его могло ожидать шесть лет лагерей. У судей есть негласная табличка, по которой они соотносят срок заключения с суммой хищений. Я не хочу оправдывать растраты, но меня удивил столь большой срок за такую, в сущности, ничтожную сумму. Когда я впоследствии сказал об этом одному следователю, тот возразил «Это его уличили в четырехстах рублях, а сколько он тяпнул помимо этого?». Судить человека не за то, что он сделал, а за то, в чем его подозревают, — к сожалению, как я мог понять на многих примерах, одна из характерных черт нашего правосудия.

Другую большую группу составляли шоферы, частью они сидели за дорожные аварии, частью тоже по обвинению в хищениях. Одного из них, высокого лысого мужчину с немного поросячьим лицом, я хорошо запомнил. Он работал шофером на овощной базе. Вместе с группой других шоферов и кладовщиков он обвинялся в хищении нескольких центнеров картошки и нескольких килограммов апельсинов; если разложить число инкриминированных апельсинов на число подсудимых, то пришлось бы едва ли по апельсину на брата. Дело вела прокуратура одного из подмосковных городов. В первом слушании суд отклонил дело за недоказанностью обвинения. То же произошло во втором слушании. Сейчас этому шоферу вручили новое обвинительное заключение перед третьим судом. Я помогал ему его переписывать, оттуда я и знаю об этом деле. С начала следствия он сидит два с половиной года, его вина, как я говорил, до сих пор не доказана. Он говорит, что в общей камере сидеть еще ничего, а в одиночке, он чуть с ума не сошел. При мне он жаловался инспектировавшему камеру майору внутренних войск на такую длительность предварительного заключения. Тот ему ответил: «Что вы хотите? Следственная тюрьма — это тайга. У нас тут по пять лет люди сидят». Установленный уголовно-процессуальным кодексом срок следствия — три месяца.

Еще в нашей камере была категория заключенных, наиболее презираемая в тюрьме: обвиняемые по 120-й статье, за развратные действия с несовершеннолетними. Один был интеллигентный азербайджанец, преподававший на воле английский язык в Московском университете; он сожительствовал, по его словам, с шестнадцатилетней девушкой. К нему относились более сносно, гораздо хуже было второму, человечку небольшого роста, с прилизанными волосами и служебной улыбкой. На воле он был парторгом какого-то номерного завода. Он обвинялся в сожительстве, способом довольно-таки противоестественным, с двенадцатилетней девочкой, вообще, как можно было заключить, он старый специалист по маленьким девочкам. Тюрьма по-своему перекраивает общественную иерархию: будучи на свободе довольно важной фигурой, он играл в камере самую жалкую роль, его постоянно осыпали насмешками, оскорблениями, он последним получал порцию супа, и ему даже не давали читать ежедневно доставляемую в камеру «Правду». Я думаю, ему как бывшему парторгу это было особенно обидно. Его еще подозревали в том, что он осведомляет тюремное начальство, на второй день меня подозвал один молчаливый шофер и предупредил, чтобы я не откровеничал с парторгом. Как кажется, за сексуальные преступления сидел еще один человек, над которым, правда, я не заметил каких-либо шуток. Это был верзила огромного роста с непропорционально маленькой головкой. Вел он себя, впрочем, довольно прилично. Меня он однажды угостил колбасой, хотя я не скрывал своего скорее антипатичного отношения к нему. Его любимой шуткой было во время еды рассказывать одному проворовавшемуся старому бухгалтеру, как он, еще восемнадцатилетним мальчишкой, сочетался с одной многоопытной женщиной через рот. У бухгалтера, примерного мужа и семьянина, пища вставала поперек горла. Всю эту компанию называли хорошим словом: жопошники.