(Через полчаса наш разговор возобновляется).

Наверное, год прошел или чуть больше... Он должен был уже приехать ко мне домой, и я его предупредила, что мама у меня хорошая, а вот девочка не совсем... такая... Как она встретит, не ручаюсь. Ой, моя Анька. (Хохочет). Все тащила к уху: игрушку, камень, ложку... Дети тащат в рот, а она к уху как звучит! Я довольно рано начала заниматься с ней музыкой, но какой-то тупой ребенок, как только ставлю пластинку, она поворачивается и уходит. Ей не нравилась ничья музыка, черта композитора: интересно только то, что внутри ее самой звучит. Ну, вот Глеб приехал, очень смущенный, подстригся как-то неудачно, коротко, особенно красив не был. И привез пластинки. Что-то начал рассказывать, как он шел, как он эти пластинки купил. А у Аньки слух... она не слова слышит, а иначе... эти интонации... Сразу взяла пластинки: "Какие плекласные пластинки". Вот так началась и их любовь. Через какое-то время она меня ставит в тупик: "Как бы его мне папой не назвать?" Он не старался ей нравиться, просто ему было интересно. Они будут любить друг друга больше, чем меня. Оба. И он, и она. Думаю, что это было так. Я не обижалась, у меня другая роль... Вот он ее спрашивает: "Ань, ты заикаешься?" - "Сейчас уже плохо, а вот раньше хорошо заикалась". С ними скучно не было. Значит: "Как бы мне его папой не назвать?" Мы сидим в парке, Глеб отошел за сигаретами, возвращается: "О чем, девочки, речь?" Я моргаю ей - ни в коем случае, глупо же по крайней мере. А она: "Тогда ты скажи". Ну, что? Что остается? Признаюсь ему, что она боится, как бы его случайно папой не назвать. Он: "Дело, конечно, не простое, но если хочется очень, назови". - "Ты только смотри, - серьезно говорит мое чудо, - у меня есть еще один папа, но он мне не нравится, и мама его не любит". Так у нас с ней всегда. Мы сжигаем мосты. По дороге домой он уже был папа. Она бежала и кричала: "Папа! Папа!" Назавтра в детском саду всем объявила: "Меня учит читать папа". - "А кто твой папа?" - "Его зовут Глеб". Еще через день ее подружка принесла из дома новость: "Анька, ты врешь, у тебя нет папы. Этот твой папа не родной". - "Нет, это тот был неродной, а это родной". С Анькой спорить бесполезно, он стал "папа", а я? Я - еще не жена...

У меня отпуск. Опять уезжаю. Он бежит за вагоном и долго машет-машет. Но уже в поезде у меня начинается роман. Едут два молодых инженера из Харькова и тоже в Сочи, как я. Боже мой! Я такая молодая. Море. Солнце. Купаемся, целуемся, танцуем. Мне легко и просто, потому что мир прост, ча-ча-ча-казачок и все, я в своей стихии. Меня любят, меня носят на руках, два часа в горы меня поднимают на руках.. Молодые мышцы, молодой смех. Костер до утра... Вижу сон. Сон выглядел так: потолок открывается... Небо... Я вижу Глеба... Мы куда-то идем с ним, идем по морскому берегу, а там не отшлифованная волнами галька, а острые-острые камни, тонкие и острые, как гвозди. Я иду в обуви, а он босиком. "Босиком, - объясняет мне, слышнее". - "Не слышнее, а больнее. Давай поменяемся". - "Что ты? У меня тогда не получится улететь", - и после этих слов он поднимается, складывает руки, как мертвый человек, и таким образом летит, его уносит. Я и сейчас, если вижу его во сне, то именно летящим. Только руки у него почему-то сложены, как у мертвого человека, совершенно не напоминают крылья...

Боже, я сумасшедшая, я никому не должна об этом рассказывать. Все-таки чаще всего у меня ощущение, что я в этой жизни счастлива. Даже, когда его не стало. Я пришла на кладбище, и вот я помню, что иду... Он где-то здесь, такая острота счастья, такая - мне хочется кричать. Боже... (Про себя. Неразборчиво.). Я - сумасшедшая... Со смертью остаешься один на один. Он много раз умирал, он репетировал смерть с шестнадцати лет... "Завтра я буду прах и ты меня не найдешь". Мы подходим к самому главному... В любви я начинаю медленно жить, очень медленно жить... Медленными глотками... У нас сюжетные все эти истории, мы любим продолжения...

Отпуск кончается, я возвращаюсь. Инженер провожает до самой Москвы. Я должна обо всем рассказать Глебу... Прихожу к нему... У него на столе лежит еженедельник, весь исчеркан, обои в кабинете исписаны, даже на газетах, которые он читал... Всюду только три буквы: к, э, в. Большие, маленькие, печатные, прописью. Я спрашиваю: "Что это?" Он расшифровывает: кажется, это все? И вопросительные знаки везде... Как ключи... Ну, вот мы расстаемся и надо это как-то Аньке объяснить. Заехали за ней, а у нее прежде чем выйти из дому - порисовать! Тут она не успела, сидит в машине и рыдает. А он уже привык к тому, что она такая сумасшедшая, находил, что это талант. Это была уже семейная сцена: Анька плачет, он ей что-то объясняет, а я между ними... Так смотрит, смотрит на меня... (Молчит). Я поняла: он безумно одинокий человек. (Молчит). Какое счастье, что я не прошла мимо... Какое счастье! Надо жениться, он боится, потому что был уже дважды женат. Женщины предавали его, они уставали и их нельзя было винить... Я не прошла мимо... И я... Он подарил мне целую жизнь...

Он не хотел, чтобы его расспрашивали... Откровенничал редко, если начинал вспоминать, то какая-то бравада, чтобы это было смешно, зэковское такое, припрятывание за этим всего серъеза. Планочка другая. Например, никогда не говорил "свобода", а всегда "свободка". "И вот я на свободке." Редкое настроение... Тогда так вкусно рассказывал... Я просто чувствовала его радости, вынесенные оттуда: как достал куски шины, привязал их на валенки, и у них был этап, и он так радовался, что у него есть эти шины. Однажды принесли полмешка картошки и где-то на свободке, когда работали, кто-то дал большой кусок мяса. Ночью в котельной они сварили суп: "И ты знаешь, это было так вкусно! Так замечательно!" Когда освободили получил компенсацию за отца, ему сказали: "Мы вам должны за дом, за мебель..." Большие деньги. Он купил новый костюм, новую рубашку, новые туфли, купил фотоаппарат и пошел в ресторан "Националь", заказал все самое вкусное, пил коньяк, кофе с фирменным тортом. В конце, когда наелся, попросил, чтобы его кто-то в этот самый счастливый момент жизни сфотографировал. "Возвращаюсь уже на квартиру, где жили, - вспоминал, - и ловлю себя на мысли, что счастья не чувствую. В этом костюме, с этим фотоаппаратом... Почему нет счастья? Всплыли в памяти те шины, тот суп в котельной - вот там было счастье." И мы пытались понять... Вот... Где же живет это счастье? Лагерь он не отдал бы ни за что, не поменял бы. С шестнадцати и почти до тридцати лет он не знал другой жизни, и если представлял себе, что вдруг бы не посадили, ему становилось страшно. Что бы тогда было? Вместо этого? Чего бы он не постиг? Чего бы он не увидел? Вероятно, того самого стержневого, что и сделало его самим собою. На мой вопрос, "Кем бы ты был без лагеря?", отвечал: "Я был бы дураком и ездил на красной гоночной машине, самой модной". Лагерники редко дружат между собой, им что-то мешает. Что? В глазах друг друга они выслеживают то, что было, им мешают пережитые унижения. Особенно мужчинам. Лагерники к нам в дом редко приходили, он их не искал...

Его бросили к блатным... Мальчик... Что там с ним было не узнать никому и никогда. Женщина может рассказать об унижениях, а мужчина нет, женщине легче говорить, потому что насилие заложено в ее биологии, в самом половом акте. Она каждый месяц начинает жизнь заново... Эти циклы... Сама природа ей помогает...

Две дистрофии третьей степени... Лежал на нарах весь в фурункулах, мок в гное... Должен был умереть, но почему-то не умирал. Умер парень, лежавший рядом, он повернул его лицом к стенке. Спал так с ним три дня. "А этот жив?" - "Жив." Получалось две пайки хлеба. Ужас был такой силы, что утрачивалось чувство действительности, смерть уже не пугала. Зима. За окном лежат аккуратно сложенные трупы... Мужских больше...

Домой возвращался на верхней полке. Поезд тянулся неделю. Днем он не слезал, в туалет ходил ночью. Боялся. Попутчики угостят - расплачется. Разговорятся, и они узнают, что он из лагеря.