— Еще расскажите, — голосом маленького попросил мальчуган.

— После боя, раненного, домой меня отпустили. В плечо ранили, плечо и распухло, будто пчелы жиганули… Остался без пулемета с одной РГ-42… Граната такая, с банку сгущенного молока. Ночевал дома, дневал в лесу. Время было как раз ягодное. Рожь будет — голубица спеет… Набрал ягод корзину, матери решил отнести. Подхожу к дому — немцы. Идут цепью, оружие на изготовку. Меня увидели. Хеа, хеа, кричат, никуда не денешься, сто стволов навели, иду потихоньку навстречу. А солдаты спешат, двое с карабинами вышли из цепи и ко мне… Они меня и заслонили. Подходят, шагов пять осталось…

Костя положил каземь тяжелый пук, сложил старенький нож.

— Когда идешь с оружием, влево стрелять удобнее, вправо — хуже, разворачиваться надо. Тут я и станцевал, да еще и корзину бросил… В упор выпалили, а промахнулись… Недолго затвор передернуть, три-четыре секунды… За четыре секунды сорок метров пробежать можно. Рядом хлев глинобитный стоял, я — к хлеву, за него под горку, и в клевера… Бьют из автоматов по клеверу, как косой косят, еще раз ранило, а уполз, не поймали…

Костя весело тряхнул головой, взвесил на плечо тяжеленный пук.

— Постой, — я тронул Костю за рукав. — Проса говорила, что ты про подземный ход знаешь…

— Знаю. Только рассказ этот долгий… Придется идти со мной, расскажу дома…

Деревня, где жил Костя, лежала в разрыве леса. Рядом с домами стояли хмурые елки, еловая грива перерезала деревню надвое. Возле этой гривы и стоял покосившийся Костин домик. Шумела в огороде столетняя ель, прыгала по мохнатым ветвям белка, грелся на солнцепеке муругий пес… Костя усадил нас с Саней за тесовый стол, врытый под окнами дома, принес полное решето спелой лесной малины…

Костя начал рассказ, и лицо его стало хмурым.

— В плен меня взяли полуживого… Повезли в Славковичи, потом в Порхов — в страшный порховский лагерь. Тысячи людей в нем фашист замучил. Теперь там поле, памятник стоит, а тогда — бараки, бараки, одни бараки… Кормили плохо, какая-то баланда, бурда-мурда. Встретил одного нашего, раньше толстенный был, буктерь, вижу, тоненький стал, тоньше тогнины… Утром, чуть заря, — на работу. Гонят конвойные, а мы еле бредем, шатаемся, что тростник на ветру… Работа тяжелая: на дороге, в каменном карьере, в лесу… Бурелом прошел, весь обрелок свалило. Распиливали эти лесины на шпалы… Коневая в общем работа. Парень-то я был кремяный, камни катал, а после болезни да на лагерных харчах совсем кащеем стал, еле ворочаюсь… Одна радость — живой. В плен-то попал без оружия, по подозрению, не то расстреляли бы на месте…

Костя заметил, что мы с мальчиком не взяли ни Ягодины.

— Вы что? Ягоды-то только из бора… Свежие, духмяные… Угощайтесь!

Взяв горсть малины, Костя продолжал:

— Выпала и хорошая работа: на кладбище фашистов хоронить. Потом я узнал: наш полк поработал, угробили добрую половину карательного отряда… Немцы народ аккуратный: лежат убитые на земле, под каждым солома расстелена. Грузовик гробов привезли — гробы дубовые, крепкие… Сгрузили мы гробы, ямы копаем. Лопата хорошая, что коса отточена. Лопата — оружие надежное. В рукопашном бою — особенно. Отошли конвойные, на чью-то могильную плиту пулемет поставили. Кладбище каменной стекой огорожено. За стеной — часовые, каски видно. Все равно кто-то попробовал уползти… Крики вдруг, стрельба… И тут я мальчонку увидел, лежит в траве, худенький такой… — Костя пристально посмотрел на меня. — Помню тебя в войну мальчишкой… Похож на тебя был тот пацан, просто вылитый… Лежит и ручонкой вот так показывает мне и моему сотоварищу: ложитесь, мол, ползите. Бросили лопаты, поползли… Трава высокая, будто в воду канули. Подползаем к каменному склепу… Мальчонка вниз, что-то повернул, открылась железная дверь. Малец в дверь, мы — за ним… Пересидим, думаю, суматоху, ночью, как стемнеет, уйдем… А мальчонка щелк — карманный фонарик включает. Видим, в склепе как бы нора и еще дверка, только не железная, а каменная. Втиснулся мой товарищ в нору, за ним и я, а мальчонка забрался и дверь закрыл… Хороший мальчонка и так на тебя похож, что я его твоим именем назвал… Смолчал, может, и имя было как твое… Ползли сначала, потом стало просторнее, пол плитой выстелен, свод и стены каменные. А сердце — будто щур пойманный… Не верится, что бежали. Видывал я, как выдра прячется, сидит на льдине, а потом бурть — будто ее и не было… Идем, мальчонка фонариком светит. В тайник попали, думаю. Потом соображаю: это же подземный ход! Еще от деда слыхивал про него, только дед говорил, будто ход завалило… Дышать тяжело, душно, сыро. В одном месте ход сузился, не ход, а лисья нора, ни каменных стен, ни пола, ни свода. Легли, поползли…

Товарищ мой в грудь был ранен, в легкие, вижу, потемнел лицом, еле движется.

Словно наяву увидел я то, о чем рассказывал Костя Цвигузовский.

Ход круто пошел вниз, с потолка, со стен стали срываться капли воды, пол стал мокрым. Беглецы догадались, что идут под рекой. Каменной кладки не стало, ход был просто прорублен в толще известняка. Под ногами зажурчал холодный живой поток. Вода была по колено Косте и его товарищу, по пояс мальчугану. А ход все опускался. Вскоре беглецы брели по пояс в воде, а мальчуган шел на цыпочках, чтобы не захлебнуться, высоко поднимал над головой горящий фонарик.

— Костя! Костя! — долетел чей-то тревожный голос. — Тебя на почту вызывают. Звонить кто-то будет…

Рассказ прервался, Костя торопливо встал, вбежал в дом, вернулся переодетым, вывел из сарая велосипед…

Костю вызвали на совещание в Псков, я вернулся в Порхов. На автобусной остановке меня ждала Зина.

— Я каждый день прихожу… Всего два автобуса, живем рядом. Рассказывай, что узнал!

Выслушав меня, Зина вздохнула:

— Опять не до конца… В музее говорят, что никакого хода не было, а мне думается — был…

Через четыре дня я вернулся на родину. Когда шел берегом Лиственного озера, показалось вдруг, что я никогда и никуда не уезжал, всегда был здесь и жизнь была неподвижной и прозрачной, как озерная вода. Старая Проса была в тревоге, тужила, что пропала черная курица.

— Может, ястреб унес? — высказал я предположение.

— Не, не ястреб — сова… Совы есть — кур дерут. Прилетит днем, бух на курицу и задерет… Кругом напасти. Боров все гряды избуравил, в саду гада застебала… Лето сухое, вот и ползут в деревню из болотины.

Я спросил Просу про Костю Цвигузовского.

— Сейчас вроде тверезый. Тверезый-то он хороший, а напьется, так кричит, буянничает, кулаком сулит. Он и в партизанах один раз напился, так пулемет отобрали, посадили на ночь в хлевину… Бранили потом.

Проса вдруг вспомнила, что я уезжал…

— Съездил-то удачно? Узнал чего?

— Узнал… Только Костя знает самое главное… Рассказать не успел…

— Так найди Костю. Только он на месте не сидит, некогда, то сам работает, то другим помогает. Искать надо. Был бы бинокль, он бы так и притянул… Может, он на покосе, а может, и в кузнице…

Костю помог мне найти мальчишка. Около озерка Слепец, на сплавине Костя чинил продырявившуюся комягу. Рядом лежали сети, липовый черпак и зесло…

Выслушав мою просьбу, ветеран нахмурился.

— Вспоминать — душу бередить… Ладно, доскажу… Спасибо, что пришли. Ватагой веселее… Бывает, не с кем и рыбу половить… Без дружков живу. Кто старше меня, кто млаже. Ровесников нет — сложили головы.

День стоял теплый и ласковый, над Слепцом кружили дикие утки.

Рассказ Кости был прост и суров.

— …Кто там? Кто? — тревожно спросили из-за двери. — Пароль?

— Белый камень, — ответил мальчуган.

Дверь с шумом открылась, и Костя увидел подземелье с низким каменным сводом и корявыми стенами. На валуне теплилась жировая плошка, огонек ее был похож на осенний осиновый лист. На полу, на снопах соломы лежали раненые: смутно белели бинты, слышались стоны.

В древности в подземелье был, видимо, склад: в углу теснились дубовые пороховые бочки, грудой лежали огромные каменные ядра, а рядом с ними ствол от старинной пищали. По стене спускалась цепь грубой железной ковки…