Изменить стиль страницы

Усевшись за мой письменный стол, врачиха выписывает больничный лист и рецепты на лекарства.

— Выздоравливайте! — говорит она на прощанье и энергичным, твердым, мужским шагом покидает мое жилище.

Настя садится рядом со мной на тахту и долго глядит на меня с жалостью.

— Не валяй дурака и лечись! Завтра я принесу тебе апельсины и твое любимое овсяное печенье. А сейчас прими снотворное и выспись как следует. Я тебя умоляю!

Настасья уходит. Матушка приносит стакан воды. Я глотаю таблетку снотворного и быстро засыпаю. Мне ничего не снится.

Через два дня я уже вполне здоров. Хожу на службу. Уходя из дома, говорю матушке:

— Если кто-нибудь позвонит, спроси, что передать. Скажи, что в пять часов я буду дома.

Или:

— Если мне позвонят, скажи, что я на службе, что через два часа я вернусь домой.

Или:

— Если мне позвонит женщина — не Настя, а та, другая, которая называет меня господином, — скажи, что я ушел по делам, что я жду ее звонка, и если она скажет, когда позвонит в следующий раз, я непременно тогда буду дома.

Возвращаясь домой, я спрашиваю:

— Ну что, звонили?

И мама отвечает:

— Нет, никто не звонил.

И мама отвечает:

— Звонил Знобишин. Спросил, когда будешь.

И мама отвечает:

— Звонила Настя. Спросила, как ты себя чувствуешь и какие лекарства принимаешь. Вечером еще позвонит.

И мама говорит:

— Звонил редактор издательства. Просил зайти к нему завтра. Обязательно завтра!

Отправляюсь к редактору. С тяжелым сердцем, с пудовым, тянущим меня вниз, сгибающим меня сердцем поднимаюсь на лифте.

Сейчас скажет, что надо выбросить еще пять-шесть стихотворений, или что в этом году книга даже в сокращенном виде не будет издана, или что в книге слишком много прошлого и маловато настоящего и следует добавить настояшего, добавить как можно больше настоящего, не скупиться на настоящее, не жадничать, или…

Вхожу в кабинет. Здороваюсь. Редактор, не подымая головы, отвечает мне «здравствуйте». Стою у стола. Редактор увлечен чтением какой-то бумаги. Редактору не до меня.

Лев Толстой сегодня очень сердит. Борода его совсем растрепалась, а глаза едва заметны под нависшими бровями. Кажется, редактор уже изрядно ему надоел. Еще немного, и старик, выйдя из себя…

Голова редактора подымается.

— А, это вы! Простите, я тут увлекся. Любопытная бумаженция. Садитесь, пожалуйста. Могу вас обрадовать. Мы посовещались и решили, что вам все же надо дать два с половиной листа. Три не выйдет, а два с половиной натянем. Так что возьмите снова рукопись и добавьте стихов из тех, которые были изъяты. Выбирайте любые. Пишете вы крепко, слабых стишков у вас нет. И торопитесь! Через неделю я вас жду.

Сердце мое мгновенно становится легким, как праздничный воздушный шарик. Вырвавшись из моей груди, оно взмывает к потолку, стукается об основание люстры и отскакивает в угол. Там оно висит, чуть подрагивая, розовое, округлое и довольно приятное на вид. "Ну вот, — думаю, — теперь его доставать придется, лестницу придется искать".

Редактор глядит на потолок, замечает сердце и улыбается доброй, вполне человеческой, нередакторской улыбкой.

— Возьмите палку! Вон она там, в другом углу. Мы ею шторы раздвигаем.

А Брянская не звонит. Зато звонит Настя.

— Как ты там? Ты все еще неважно себя чувствуешь?

— Нет, я уже поправился, вполне поправился. И у меня хорошая новость — в книгу добавляют стихи. Бумага нашлась!

— Ну-у! Поздравляю тебя, мой дорогой! Поздравляю, поздравляю! Есть еще справедливость на свете! Сохранились еще ее остатки! Ликую вместе с тобой! А я взяла билеты в Малый оперный на балеты Стравинского — на «Петрушку» и "Весну священную". Кажется, ты их не видел?

— Нет, не видел. Спасибо, что взяла. Ты у меня, Настасья, молодчина! Если б не ты, я нигде бы не побывал и ни черта бы не увидел. Ты меня шевелишь и не даешь мне уснуть. Ты у меня прелесть, Настасья! Ты у меня просто сокровище!

Иду по набережной канала. Снег уже растаял. Множество воробьев расселось на ветках тополей и на чугунной ограде. Они неумолчно, громко верещат. Радуются весне.

Останавливаюсь у моста, у того самого моста. Гляжу на мост.

По мосту проезжает "скорая помощь" с красным крестом на боку. По мосту проезжает огромный, длинный автофургон с финскими яйцами. По мосту проносится красивый, новенький красный мотоцикл. За рулем сидит парень в какой-то невиданной куртке со множеством карманов, застежек и пряжек и в роскошном красном шлеме с прозрачным козырьком. На лице у парня большие очки. Парень похож на инопланетянина. За его спиной сидит девица в такой же куртке, в таком же шлеме и в таких же очках. Она тоже инопланетянка. О ее принадлежности к прекрасному полу свидетельствуют ее длинные льняные волосы, которые выпущены из-под шлема и развеваются, как знамя, у нее за плечами. По мосту проезжает телега, запряженная громадным, откормленным битюгом с толстыми лохматыми ногами и длинной гривой, будто сошедшим с полотна Васнецова. Битюг светло-коричневый, а грива у него совсем светлая, как волосы прелестной мотоциклистки. Упряжь на битюге великолепная. Широкие кисти свисают до самой земли. "Надо же! — думаю. Оказывается, есть еще в городе такие лошади и такая упряжь!" Но телега, которую шутя влечет за собою удивительное животное, до крайности примитивна: просто голая, плоская деревянная платформа на вполне современных колесах с резиновыми шинами. На телеге несколько ящиков с картошкой. А возница и вовсе невзрачен. Он в каком-то бесформенном, бесцветном, грязном балахоне. Из-под капюшона торчат рыжая, всклокоченная бороденка и кончик недокуренной сигареты.

Проводив взглядом телегу, перехожу мост и со страхом приближаюсь к знакомому, стилизованному под Растрелли фасаду. Двери закрыты. Ворота тоже. Шторы на окнах опущены. Никаких признаков жизни.

Стою на набережной и, опершись на ограду, гляжу на фасад. Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать пять. Вот, кажется, одна штора зашевелилась, кажется, даже приподнялась… Нет, это только кажется. Все неподвижно. Подойти к парадному и позвонить?

Набравшись духу, подымаюсь по ступеням, подхожу к двери, останавливаюсь в нерешительности. Наконец берусь за медную ручку звонка и дергаю ее. За дверью тихо. Еще и еще раз дергаю.

За дверью послышалось какое-то постукивание. Потом что-то звякнуло. Дверь приоткрылась. Из нее высунулась голова швейцара.

— Ксению Владимировну… госпожу Брянскую можно видеть?

Швейцар долго и бессмысленно смотрел на меня, беззвучно шевеля тонкими губами.

— Их высокоблагородие в отсутствии. В отъезде изволят быть.

— А когда она вернется?

— Не могу знать!

Голова исчезла. Дверь затворилась. За дверью снова звякнуло.

Спускаюсь с крыльца, отхожу к ограде, опять гляжу на фасад. Шторы на окнах по-прежнему недвижимы.

Бесцельно шатаюсь по городу, захожу в магазины, разглядываю лежащий на прилавках товар, интересуюсь, сколько он стоит, любуюсь хорошенькими продавщицами, пью пиво у ларьков, подолгу торчу на перекрестках, размышляя, куда мне идти — прямо, налево или направо, захожу во дворы, гляжу на брандмауэры, наблюдаю за играми детей, подымаюсь по незнакомым лестницам и рассматриваю остатки витражей на лестничных площадках. Внезапно обнаруживается, что я на Лиговке и предо мною "Голубой жираф", то есть кафе-мороженое 1 61 Городского управления общественного питания. В кафе входят обыкновенные, вполне современные люди. Точно такие же люди из него выходят. Нет смысла туда заглядывать. Нет смысла огорчаться понапрасну.

Иду дальше. Отхожу от кафе метров на сто. Вдруг останавливаюсь, поворачиваюсь, бегом возвращаюсь, рывком открываю дверь, сбегаю вниз по деревянной лесенке и внимательно озираю помещение.

Стены не голубые, а желтые. Столы и стулья алюминиевые. Стойка — тоже. Голубого жирафа нет. Самовара нет. Граммофона нет. Чайников нет. За стойкой не Ковыряхин в синей рубахе с белой подпояской, а пухлая блондинка в зеленом платье и белом переднике.