Ему стало так радостно от неожиданно нахлынувшей из прошлого уверенности в своих интеллектуальных силах, в своих знаниях, что он забыл неприятный разговор, и вообще о полковнике перестал помнить. Впервые за всю эту долгую и тяжелую войну он подумал о своем будущем - и вдруг понял, что к Ренессансу, пожалуй, больше не возвратится. К чему он придет, чем займется - этого Кулемин пока не знал, да и рано было решать; даже загадывать рано. Но с Ренессансом покончено, сказал он себе, прислушался к себе - и не услышал в душе не только отзвука, даже боли не услышал. Значит, давно уже отмерла пуповина, а я лишь сегодня осознал. Но это жило во мне давно, думал он, и когда я на огорчение своим старикам вдруг прервал научную карьеру н пошел в военное училище, потому что война была уже не на горизонте, она стояла на пороге, и я не желал быть наблюдателем и сознательно в этот час испытаний слил свою судьбу с судьбой своего народа, - вот почему этот разрыв с кабинетно-музейной учёностью (конечно же, я был уверен тогда, что это временная мера) достался мне так легко. Ну что ж, я всегда старался понять себя и быть верным себе, не мешать себе, и вот еще раз жизнь подтвердила мою правоту...

И Кулемин, продолжая рассуждать о том же, по уже без новых мыслей, лишь самодовольно поворачивая так и эдак эту одну, привыкая к ней и все больше и больше в ней утверждаясь, - действительно задремал, кстати, так больше и не вспомнив о полковнике.

А с ним было просто.

Лихой комбат в гражданскую войну, потом - начальник штаба полка, Касаев имел за плечами четыре класса приходской школы - и только. Правда, дважды учился на курсах переподготовки, в тридцатых годах хотел даже в военную академию попасть, без малого год что ни вечер корпел над учебниками - не разгибался, но вступительные экзамены провалил, и это его так травмировало, что повторять попытки он не стал. Очевидно, эти годы - мечта, непривычный труд над книгами, и в конце крах, - дались ему нелегко; сил примириться с судьбою у него не нашлось. Будущее было отравлено. Он затаил обиду на академию, и ко всем, кто ее окончил (а Кулемин и там успел потереться, правда, на большее война не отпустила сроков), относился внешне подчеркнуто иронически и пренебрежительно. Он активно не противодействовал новым веяниям в армии, но в душе был предан старым положениям воинской науки, типа: "пуля-дура, штык-молодец". И никто не знал, что лихость его была показной, что это был уже конечный результат медлительной, тугодумной работы по подготовке каждой операции; это были только плоды усидчивости, которой он пытался восполнить отсутствие знаний и воинского таланта. Он гонял разведку без конца. "Вот когда я буду знать усе хвакты, даже такой: что пьет по утрам командир вражеской части - водку или рассол (это была чужая шутка; так говорил его комполка еще в далеком девятнадцатом; образ поразил воображение Касаева на всю жизнь - и был немедленно взят на вооружение, тоже на всю жизнь), от тогда я скажу, что я почти довольный".

Опытный археолог по одной кости может восстановить облик вымершего доисторического животного. Касаев даже идеи такой бы не принял; в его глазах это была бы чистой воды авантюра. Другое дело, если б ему выложили все кости, и схему их соединения, и кожу, всю до последней чешуйки...

До нынешнего чина он выслужился тяжело, взял характером и годами. И когда встречал судьбу легкую, человека талантливого, - это вызывало в нем предубеждение, поскольку себя он считал обойденным милостями судьбы; и потому он хотел, чтоб и остальные попробовали "почем фунт лиха"; хотя, если уж быть до конца честным, служилось Касаеву легко и ровно; только что не выделялся он ничем - и его не выделяли. Вот и весь секрет.

В восьмом часу появилась группа лейтенанта Пименова. С "языком". Это был длиннорукий и длинноногий ефрейтор, видать сразу, что не из слабых, но сейчас он напоминал марионетку с чрезмерно ослабленными винтами: руки болтались в суставах, ноги еле держали, подламывались, и немец поминутно вздрагивал, словно вспоминал, как это - занимать вертикальное положение. Его распухшее лицо было жалко.

- Что это с ним? - спросил Кулемин, не очень, впрочем, удивляясь. Он уже навидался всяких пленных. - Нервы, - просто сказал Пименов.

Кулемин тут же начал допрос, и через несколько минут убедился, что от "языка" толку не будет. Еще вчера этот ефрейтор мог бы многое рассказать. Но его забыли - и ушли куда-то. Он понятия не имел - куда. Опять начал плакать.

Кулемин отправил немца в тыл и сидел мрачный.

- Плохо наше дело, - сказал он, наконец.

- Опять надо идти?

Похоже, Пименов обрадовался этому. Так у "его сразу ожило лицо. Он даже встал.

- Но ты же не отдохнул ничуть. И не позавтракал еще.

- Это нам пять минут, товарищ, капитан. Пока вы приказ составите...

- Спасибо, Паша. Лучших лошадей бери. Ведь не могут же они далеко уйти! Некуда! - взорвался вдруг Кулемин и ткнул пальцем в карту. - Рига же - вот она совсем уж близко!..

Кулемин опять повеселел, стал энергичен и уже без неприятной тяжести в душе думал об очередной возможной встрече с Касаевым. Дело делалось, причем делалось быстро; если лейтенант споро обернется, глядишь и вовсе удастся обойтись без неприятных разговоров.

7

Когда Тяглый увидел сквозь ливневую завесу призрачные очертания мызы, умом он понял, что это дом; но сердце дрогнуло, узнав в замершем на несколько мгновений, повисшем в воздухе белом конусе, сахарную голову из детства. Федор был сиротой. Но дядька, который принял его к себе (а ведь имел уже восьмеро своих таких же ртов!), был Федору не меньше отца родного. Так что Федор и не считал себя сиротой. Что запало из детства на всю жизнь - это чай. Чай пили по воскресеньям и праздничным дням. Дядька вынимал из сундука сахарную голову белый конус, до половины обернутый синей бумагой, - брал тяжелый нож н отбивал верхушку. Затем черенком колол его, держа в левой руке; удары были уверенными и точными, кусок все делился и делился пополам, и все - ровно, и когда оставались маленькие кусочки, всегда одинаковые, их раскладывали на столе: по два перед каждым едоком. "Когда ты помрешь, дядько, - говорил Федя, - то я буду колоть сахар. Научусь!.."