Изменить стиль страницы

Я нагнетал атмосферу, но держался в рамках объективности. Все и так знали, куда я клонил. Когда я проходил мимо Остина, он испуганно поднимал глаза. Он весь сжался. Я вглядывался в черты его лица, чтобы вычитать то, что я знал о его прошлом.

Чувство вины мучает каждого. Невозможно прожить пять лет и заглушить муки совести. Даже Томми, единственный невиновный человек в этом деле, чувствовал себя виноватым из-за того, что предавал Остина, что говорить об Элиоте, который невольно помог другу исковеркать душу сына и тяготился этим всю жизнь!

Я чувствовал вину из-за того, что предал доверие Дэвида, пустив все на самотек и постоянно отсутствуя дома. Дэвид, возможно, ощущал неловкость, что не смог воплотить в жизнь мои чаяния.

Какая-то бесконечная вина! И только Остин, казалось, считал, что имеет право жить так, как хочет, за чужой счет. Ибо весь мир обязан ему выплачивать долг за исковерканное детство. В это трудно было поверить. Горе, постигшее когда-то маленького Остина, было незаживающей раной в его груди. Человек одинаково долго и тяжко переживает боль, которую причинил он и которую досталось почувствовать ему самому.

— Подумайте об этом мальчике, — сказал я. — Никто не может ему помочь. Он остался наедине со своим горем. Даже самые близкие люди отвернулись от него. Отец не стал защитником своего сына. Представьте себе этого несчастного ребенка одного в темноте. Ничьи объятия не ждут его с успокоением. Что удивительного в том, что он долго никому ничего не рассказывал? Или в том, что лгал? Каков мир в его представлении? Ему почудилось, что в его жизнь вошел настоящий друг, заменивший ему отца, который мог защитить его, стать проводником в незнакомом мире. Но этот человек использовал его. Подверг насилию. Вообразите себе последствия. Не только ужас и боль, но и потерю ориентиров. Никто в мире не заслуживает доверия.

Один-единственный человек в этом зале хорошо знал, о чем я говорю, ему не требовалось напрягать воображение, чтобы поставить себя на место жертвы. Я обращался к нему. Остин побледнел. Каждая черточка его лица вопила: «Ты не растрогаешь меня». Он не отводил взгляда.

— Затем, какое-то время спустя, когда он немного успокоился, его захлестнула обида, что его новый друг предал его, и ярость, которая таилась в глубине души, находит выход. Он решается защищаться сам. И вымещает обиду на ничем не повинном человеке. Вы можете винить его за это?

«Ты гордишься мальчиком, которого сам сотворил, Остин?» Я нарисовал картину, героем которой он был сам: вначале жертва, потом преступник. Он лучше других знал причину боли. Я надеялся пробудить в нем осознание вины за то, что он сотворил с другим человеком в отместку за свою боль. Я хотел достучаться до него, если уж не до присяжных. Остин уставился в одну точку. Его лицо напоминало маску. Но его глаза! Они повлажнели. Широко распахнутые, растерянные глаза ребенка, взывающие о помощи.

Я повернулся к присяжным.

— Да, Томми пытался наказать за причиненные ему страдания другого человека. Но его терзала боль. Он перевалил вину на мистера Риза, но он не лгал о случившемся. Он в точности воспроизвел картину насилия, безоговорочно убедив родителей. А кто бы ему не поверил? Восьмилетний мальчик не может знать всех подробностей, если он только не пережил этого сам. И вот он здесь, перед нами. Мы поверили мальчику, а как же иначе? Мы услышали правдивые, гадкие воспоминания.

Томми при всем желании не сможет забыть человека, который изнасиловал его.

Я говорил громко. Наступившая тишина показалась мне звенящей. Присяжные оцепенели, зал застыл. На какое-то время я утратил и слух и зрение. Одно-единственное лицо стояло перед глазами.

— Я бы хотел, чтобы Томми присутствовал при вынесении приговора, — настойчиво сказал Джеймс Олгрен. — Если быть честным, то это его желание.

Олгрен в разговоре со мной превозмогал себя, он терпел всех, кто так или иначе оказался причастным к трагедии его сына. Тем более что я представил его никудышным отцом. Но обратиться он мог только ко мне, он не знал никого другого в мире законотворчества.

— Его поведут в тюрьму в наручниках? — В его голосе прозвучала мстительность.

Я покачал головой.

— Уверен, он останется в зале до окончания суда. Кроме того, его могут осудить условно. В любом случае я бы не стал питать чрезмерных надежд. Вердикт может вам не понравиться.

— Вы думаете, его могут оправдать?

— Вполне возможно, его не признают виновным.

— Как? — воскликнул Джеймс Олгрен.

«Куда высмотрели? — хотел я крикнуть. — Даже вы, родители, не поверили Томми?» Вместо этого я произнес:

— Присяжным будет трудно сделать выбор между ребенком и взрослым. В нашем случае обвиняемый стоит на своем, к тому же заимел алиби, есть над чем подумать.

— И на этом все кончится? — спросил мистер Олгрен. — Вы не сможете больше привлечь его к ответственности?

Меня всегда восхищает детская непосредственность интеллигентных людей, когда речь заходит о законах!

— По этому эпизоду — нет, — сказал я. — Но можете возбудить против него дело и добиться компенсации.

Это легче, вы будете с ним на равных, вам не придется доказывать свою искренность…

Мистер Олгрен хмыкнул.

— Я не сумасшедший, чтобы из-за денег подвергать Томми этому ужасу вновь. — Он помолчал. — Я не так себе все представлял.

Я взял его за руку.

— Оставьте свои домыслы. Я все-таки окружной прокурор.

«На месяц-другой», — мысленно добавил я.

В дверях он остановился:

— Мы с Томми будем в зале суда.

— Вынесение приговора требует много времени.

— Мы останемся.

Я остался один в своем кабинете, со стен которого на меня надвигались почетные грамоты и дипломы. Я оглядел кабинет глазами постороннего, который заглянул на минутку. Я подошел к окну и посмотрел на улицу: с высоты пятого этажа передо мной открылась панорама города, но мой взгляд наткнулся на старое здание суда из красного кирпича, там я начал свой путь. Скоро я покину этот кабинет. Вчера вечером, готовясь к заключительной речи, я случайно включил телевизор, с экрана на меня пялился Лео Мендоза, он сидел за столом, очень похожим на мой, на фоне скрещенных флагов. Лео говорил напористо с позиции силы, не оставалось сомнений, что он вживался в роль окружного прокурора.

Мне оставалось только ждать. Предвыборный рейтинг показал, что Лео поддерживают пятьдесят процентов избирателей, а на моей стороне едва ли треть голосов. Положение можно было исправить, но время поджимало, оставалась неделя, а тут еще полная неизвестность с громким процессом. Пресса недели была посвящена больше судьбе Остина Пейли, чем выборам. Трудно предсказать, что горожане думают об этом процессе, но вполне возможно представить, что начнется, когда бедолага Остин на белом коне покинет зал суда, бросив мне упрек в дилетантстве. Меня беспокоил не только исход Дела. Я беспрестанно думал о самом Остине. Он может вырваться на свободу. Его облобызают, он займется адвокатской практикой, его влияние, возможно, даже расширится. Он станет вести себя еще осторожнее, будет действовать с оглядкой, но недолго. Однажды он снова появится в каком-то районе, где он раньше не бывал, подойдет к школе, заведет разговор с детьми, чьи родители слишком заняты, чтобы уделять им достаточно внимания. К тому времени я обрету статус обычного горожанина, стану таким же беспомощным, как Джеймс Олгрен. Но никто не снимет с меня ответственности. Я знал, что не смогу жить спокойно. Возможно, я стану следить за жизнью Остина, чтобы он знал, что он у меня на мушке. Я что-нибудь придумаю. Присяжные отсутствовали почти час. Это и к лучшему. Быстрое решение могло означать, что присяжные в нерешительности, что они так и не смогли определить своих симпатий и принять чью-либо сторону, а это означало бы реабилитацию подсудимого. Но и проволочки с вердиктом вовсе мне не на руку. Затянувшееся обсуждение плюс защита. Для оправдательного приговора достаточно голоса в его пользу. Я же выиграю, если все единогласно проголосуют за виновность.