Изменить стиль страницы

«Дайте, черт возьми, свет!»

И смоляной цилиндрик в резном подсвечнике неожиданно вспыхнул язычком ослепительного пламени. У Джуди перехватило дыхание; чувствуя, как бешено колотится сердце, она задула свечу, сконцентрировала мысли на кристалле, поднеся тот к самому фитильку, и снова вспыхнул огонь.

«Значит, вот в чем дело…

Это может быть опасно. Спрячу-ка я его до лучших времен».

В этот миг она понимала, что сделала открытие, которое когда-нибудь, возможно, позволит преодолеть разрыв между импортированным знанием с Земли и древней мудростью этого незнакомого мира – но также она понимала, что долго еще никому о своем открытии не расскажет; может, и никогда. «Придет время, и придет лично выстраданная, незаемная мудрость – наверно, тогда можно будет доверить им это знание. Если ж я проговорюсь сейчас… половина мне не поверит, а другая половина тут же примется измышлять, как бы это приспособить в хозяйстве. Нет, еще рано».

С того момента, как кораблю нанесли смертельный удар, и капитан Лейстер вынужден был признать, что никуда им с этой планеты не деться («Никогда? Несколько поколений? Какая разница – для меня это все равно, что никогда»), у него оставалась одна-единственная цель, одна-единственная надежда, единственный лучик света во тьме отчаяния и единственное, что придавало жизни смысл.

Морэй мог сколько угодно организовывать милое его сердцу неоруралистское сообщество, привязываться мириадами связей к почве этого мира и ковыряться в грязи ради пропитания, как свиньи в поисках желудей. Это его дело; может, на какое-то время это действительно необходимо – организовать стабильное общество, дабы обеспечить выживание. Но только оно не стоит ровным счетом ничего, если это выживание ради выживания; а теперь капитан Лейстер понимал, что должна быть еще какая-то цель. Например, открыть их далеким потомкам дорогу к звездам. В его распоряжении был компьютер и профессиональный квалифицированный экипаж – и опыт целой жизни. За последние три месяца он систематично, прибор за прибором, снял с корабля все оборудование и с помощью Камиллы и трех корабельных техников загрузил в компьютер все, что знал. Он перенес в банки данных все до единой книги из корабельной библиотеки, от астрономии до зоологии, от медицины до радиоэлектроники; он приводил в терминал по очереди всех оставшихся в живых членов экипажа и скармливал компьютеру все знания, которыми те располагали. Ни единой крупице информации нельзя было дать пропасть, начиная с того, как собрать или отремонтировать синтезатор пищи, и кончая тем, как изготовить или починить застежку-молнию.

«Вот, – думал он, не скрывая торжества, – теперь в моем компьютере наследие всей нашей технологической цивилизации – в целости и сохранности, потомкам достаточно будет руку протянуть. Мне этого уже не увидеть, да и Морэю, наверно, тоже; не исключено, что и нашим детям будет еще не до того. Но когда-нибудь мы перерастем стадию, каждодневной борьбы за существование – вот тогда-то оно и пригодится, это знание; это наследие. Разумеется, оно пригодится и сейчас; если в госпитале вдруг потребуется узнать, как лечится опухоль мозга, или на кухне – как глазуровать глиняный горшок; и когда Морэй столкнется с проблемами в организации своего общества, – а это неизбежно произойдет – ответы будут здесь. В его распоряжении будет вся мировая история, так что мы сможем миновать все тупиковые пути и напрямик выйти на дорогу, ведущую к развитой технологии и когда-нибудь к звездам – чтобы возвратиться в лоно космической цивилизации; не копошиться на одном жалком шарике, а простираться, как ветви гигантского дерева – от звезды к звезде, от вселенной к вселенной.

Пусть даже все мы умрем, но то, что сделало нас людьми, останется в неприкосновенности; и когда-нибудь мы вернемся. И заявим свои права».

Он лежал и прислушивался к доносящимся из нью-скайского концертного зала звукам далекого пения; лежал в куполе терминала, ставшем для него всем. Появилась расплывчатая, неоформленная мысль, что надо бы встать; одеться, пойти в Нью-Скай и присоединиться к поющим. У них тоже есть, что сохранять. Ему вспомнилась милая рыжая девчушка, с которой его так мимолетно свело общее безумие; которая – подумать только! – ждет теперь от него ребенка.

Она была бы рада его увидеть; да и, что ни говори, он ощущает некую ответственность – несмотря на то, что бросила его к ней в объятия безумная (в прямом смысле), животная страсть… Его всего передернуло. Но она вела себя нежно и с пониманием, и он оставался перед ней в долгу – за то, что использовал ее и даже думать забыл. Как там ее звали? Как-то очень странно и красиво… Фиона. Наверняка гаэльское имя. Он поднялся с постели, нашаривая какую-нибудь одежду, но замялся и замер на пороге, рассматривая сквозь приоткрытую дверь ясное небо. Уже поднялись луны, а далеко на востоке начала разгораться лже-заря, гигантская радуга, напоминающая северное сияние, отражающаяся, подозревал Лейстер, от какого-нибудь далекого ледника, которого он никогда не видел; и никогда не увидит; и не больно-то надо.

Он вдохнул полной грудью, принюхиваясь к ветру, и у него шевельнулось страшное подозрение. В прошлый раз они уничтожили корабль; на этот раз очевидная цель их – он и дело его жизни. Он захлопнул дверь и запер замок на два оборота; потом задвинул массивный засов, вытребованный недавно от Морэя. На этот раз он не подпустит к компьютеру никого; даже тех, кому доверяет как себе самому. Даже Патрика. Даже Камиллу.

– Лежи спокойно, милая. Видишь, луны уже скрылись, скоро утро, – пробормотал Рэйф. – Как тут тепло, под звездами, на ветру. Камилла, почему ты плачешь?

Она улыбнулась в темноте.

– Я не плачу, – тихо сказала она. – Я думаю о там, что когда-нибудь мы откроем океан… и много островов… не зря же мы слышали сегодня все эти песни – и наши дети будут петь их там.

– Камилла, ты тоже полюбила этот мир?

– Полюбила? Не знаю, – ровно произнесла она, – в любом случае, это ведь наш мир. Мы не обязаны любить его. Просто надо как-то научиться здесь жить. Не на наших условиях – на его.

По всему базовому лагерю земляне испытывали беспричинную радость или страх и пили ветер безумия; ни с того, ни с сего женщины вдруг начинали рыдать или разражались хохотом, не в силах потом объяснить, что им так смешно. Отец Валентин, спавший в своей хижине, проснулся, тихо спустился с горы, незамеченным проскользнул в нью-скайский концертный зал и смешался с ликующей толпой. Когда ветер утихнет, он снова станет затворником; но поймет, что никогда больше не будет совсем одинок.

Хедер и Юэн, которым этой ночью выпало дежурить в госпитале, взявшись за руки, смотрели, как в безоблачном небе поднимается красное солнце. Безмолвное экстатическое созерцание неба (тысяча рубиновых искр, ослепительный поток света, гонящий прочь темноту) оборвал донесшийся из-за спины крик; пронзительный, стонущий вопль муки и ужаса.

И со своей койки к ним метнулась девушка, потерявшая голову от внезапного приступа чудовищной боли и хлынувшей потоком крови. Юэн взял ее на руки и уложил обратно на койку, пытаясь внушить ей спокойствие и силу («Ты можешь преодолеть это! Борись! Сопротивляйся!»), но замер, остановленный тем, что увидел в ее расширенных от ужаса глазах. Хедер сочувственно тронула его за плечо.

– Нет, – сказала она, – нечего и пытаться.

– О Боже, Хедер, я не могу, я просто не могу так! Я не вынесу…

– Помогите, – умоляла девушка, – пожалуйста, помогите мне, помогите…

Хедер уселась на край койки и привлекла девушку в объятия.

– Нет, милая, – нежно проговорила она, – мы не можем тебе помочь, ты умрешь. Не бойся, Лаура, милая, это будет очень быстро, и ведь мы с тобой. Не плачь, милая, не плачь, бояться нечего… – Так она шептала девушке на ухо, крепко обнимая ее, гладя по волосам, впитывая ее страх до последней капли, пока та наконец не затихла, прижавшись щекой к плечу Хедер. Так они и сидели втроем, и неизвестно, кто плакал горше, но в конце концов дыхание девушки успокоилось, а потом и вовсе затихло; тогда они осторожно уложили ее на койку, прикрыли простыней и, скорбно держась за руки, удалились под лучи восходящего солнца и тогда уж выплакались всласть.