Будем надеяться, что с благотворным изменением общественного быта наших крестьян примутся деятельные меры и к нравственно-религиозному их воспитанию. Об этом воспитании писал я еще в 1837 году к Пушкину{423} по случаю его замечания в письме ко мне, будто "тиранское управление Бирона было в духе его времени и во нравах народа". Натура русского человека не хуже натуры других народов. Известны его сметливость, отвага, твердость. В нынешнем году я имел случай убедиться, как животворно действуют на крестьян внушения доброго и умного пастыря. С какой жадностью грамотные из них выпрашивали у меня крижечки почитать! Не вина этой натуры, если она окружена была враждующими с нею обстоятельствами, от которых осталась в загрубелом состоянии. Зачем же клеветать на нее? Почва не дурна, только она была долго и долго в залежи и заросла разными плевелами. Расчистите ее, дайте свободным струям воздуха обдуть ее, лучу света проникнуть в ее пласты, бросьте в нее добрые семена, и вы увидите, какою благодарною жатвою она покроется. Скоро ли это сделается, как знать; но мы благословляем судьбу, что дожили до того времени, когда могучая и благодетельная рука{423} взялась уже за плуг... Да подаст господь царственному деятелю силы, долгие и славные дни на совершение им начатого!

В одной из колоний остановился я для перемены лошадей. Это было в понедельник, на первой неделе великого поста. В одно время со мною приехала туда же одна помещица. Мы вошли в большую, светлую, опрятную комнату. К одной стороне стан с основой серпянки, к другой - шкап с сияющей посудой; за перегородкой виднелась кровать с чисто прибранною постелью и занавесками. Из внутренней стенки выдвинулась невысокая, в уровень человека печь со вделанным в нее котлом, дном вверх, на котором молодая женщина, весьма опрятно одетая, готовила пшеничные блины (печь у колонистов топится из сеней, так что в жилье нет ни угару, ни дыму). Молодица приветствовала нас с добрым днем и потом предложила моей временной спутнице блинков ее изделия со свежим сливочным маслом. Помещица, поблагодарив ее, сказала, что теперь грех есть скоромное, потому что у нас пост. На это молодица отвечала текстом из св. писания.

В доме не было видно никакого смотрителя; лошадей запрягли в несколько минут.

На другой день, то есть во вторник на первой неделе великого поста, ожидала меня другая картина; я приехал на русскую станцию. Станционный дом был двухэтажный. На ступенях лестницы наросло грязи на вершок, паутина окружала вас со всех сторон. В комнате смотрителя та же нечистота. Стекла с оранжевыми и фиолетовыми отливами и струями сырости по запекшейся на них пыли свидетельствовали, что они несколько лет не мыты; на столе, среди лужи вина, стоял опорожненный штоф. На лавке лежала в безобразном виде пьяная жена смотрителя, еще молодая женщина, с распущенною, длинною косою, сметавшей пыль при малейшем ее движении. Смотритель был тоже порядком нагружен. Съежившись, с подобострастием принял он от меня подорожную, но лишь только блуждающими глазами поймал в ней начало слова: "училищ", как вырос целою головой. Гневно и презрительно взглянул на меня, повелительно вытянул свою могучую жилистую руку, будто превратился в трагического героя и хотел сказать: Qu'il mourut* (на станции)! и закричал хриплым, гробовым голосом: "учитель? - Не давать ему лошадей!"

______________

* Хоть умри он... (фр.)

Едва ли не подобный почет, только проявлявшийся не так гласно и в более мягких формах, приходился на долю тогдашних наставников юношества и от трезвых, более развитых членов общества. Бедность учителей, особенно уездных, оттого отчуждение их от этого общества, оттого дикость и странности их характера, иногда уклонение от порядочной жизни, оттого еще большее разъединение с обществом - вот причины и последствия того состояния, в каком находились в мое время наставники юношества. В каком состоянии они и теперь, можете видеть из художественного описания членов уездного училища в 1 части "Тысячи душ" Писемского.

Но возвратимся к осмотру пензенских училищ.

В гимназию пришел я в 10 часов утра. Еще в передней послышались мне дикие голоса и между ними крики: ура! Только что я хотел войти в классную комнату, как перед моим носом распахнулась дверь; ватага гимназистов хлынула через нее и едва не сшибла меня с ног. Школьники несли на руках учителя русской словесности, в каком положении - можете догадаться. "Что это вы делаете?" - спросил я их. "Мыши кота погребают"{425}, - отвечали они. Какие меры не употреблял я, чтобы привести этого господина на правый путь, а по своим способностям он это заслуживал - поселил его подле себя, пригласил разделять со мною хлеб-соль, старался ввести в свой кружок - ничто не помогло. Бывало, чем свет, накинет на себя свой дырявый ситцевый халат и, в туфлях на босую ногу, бежит к струям российской отуманивающей иппокрены и потом заедает их солеными огурцами. В других классах ни одного учителя, ни одного ученика.

В уездном училище, при моем посещении, тоже ни одного учителя. Был класс русской истории. Преподаватель ее, задав на выучку, слово в слово, целого удельного князя и отметив в книге задачу, ушел куда-то по своим домашним надобностям. Учеников застал я в самом разгаре гимнастических упражнений, так что в комнате стояла пыль столбом.

На место кота, которого погребали мыши, поступил школяр и педант в высшей степени. Он твердо зазубрил всевозможные риторики, русские и латинские, и даже вздумал было преподавать одну из них по иезуитскому руководству Лежая. Большей частью забивал он учеников хитрыми упражнениями на фигурах и тропах, как будто учил выделывать из слов разные фокусы. Разумеется, по тогдашнему он учил и изобретал по известным вопросам: кто, что и т.д. Белинский был долго под ферулой его, как учителя русской словесности и исправлявшего некоторое время, по старшинству, должность директора училищ, но, с врожденной ему энергией, не поддался ей. Вероятно, что с того времени риторика ему и опротивела. Преподавателей других предметов или не было, или были они вроде кота и ритора. Не говорю уж о жалких учителях французского и немецкого языков того времени.

Да из кого ж было набрать их?.. Помнится, вскоре после моего прибытия в Пензу, вышло постановление, чтобы желающие поступить в домашние учители иностранных языков были экзаменуемы в гимназиях. Каких претендентов не являлось на эту должность, - и солдаты великой наполеоновской армии, оставшиеся в России после 12-го года, и красильщики, ткачи, не находившие у нас работы рукам своим! Бывало, напишут ко мне на своем родном языке просительное письмо о желании их держать экзамен, а я на этом же письме, в каких-нибудь десяти строчках, подчеркну до двадцати грубых ошибок против грамматики и, без всяких дальнейших объяснений, отошлю письмо назад к просителю. Тем нередко и кончался экзамен. Один из этих господ, бывший лионский красильщик, которому я таким образом забрил затылок, увидав меня лет через восемь в Москве, с бесстыдством сказал мне: "О! я теперь хорошо знаю грамматику; вы бы теперь меня не узнали!" То есть он, уча детей, на помещичьи деньги сам учился и практиковался. Из этой-то когорты передовые люди определялись в учители гимназии.

В скором однако ж времени поступило в нее несколько более образованных и надежных учителей из воспитанников университета. Между ними был один, М.М.П[опо]в{426} настоящий клад для гимназии. С любовью к науке, особенно к литературе, с светлым умом и основательным образованием, он соединял теплое сердце и душу поэтическую. Я приобрел его дружбу*. Ученики любили его и никого не слушали с таким удовольствием и пользою. Счастлив был Белинский, что попал в его школу; под теплым крылом его он развил в себе любовь к литературе и ко всему прекрасному.

______________

* Не знаю, как благодарить моего почтенного друга за драгоценные сведения, доставленные им о Белинском: я извлек из письма его только то, что приходилось по рамке моей статьи и мною заданной задачи, в оглавлении ее оставя в стороне все, что касалось того критического разбора, который не входил в мою программу.