Изменить стиль страницы

– Ах! Ах! – закричали бабы, метнувшись в двери, а за ними выскочили и мужики.

– Чего вы? чего вы? – проговорил тихий Настин голос.

– Это молодайка! – воскликнули бабы.

– А, молодайка!

– Пойдем.

Опять отворили двери, и все ввалились в тесную пуньку. Григорий по-прежнему спал почти что впоперек кровати, а Настя сидела на полу в темном уголке, закутанная в белом веретье. Ее не заметили в этом уголке, когда она, не давая голоса, лежала, прислонясь к рухляди, вся закутанная веретьем.

– Что ты тут делаешь? – спросила ее Варвара.

– Видишь что… ничего! Скажи ребятам, чтоб вышли.

Дружки вышли за двери; а Настя встала и протянула руку к паневе. Варвара оглянула ее с плеч до ног и спросила:

– Что ж это ты дуришь, молодайка?

Настя ничего не ответила.

– Что ж это и справда? родителев только страмишь? – проговорила другая сваха.

А Настя все молчит да одевается.

– Куда ты? – спросила Варвара, видя, что Настя, одевшись, идет к двери.

– Умыться пойду.

– Стой-ка, красавица, так не делается! Подожди мужа. Ты! эй, ты! – звала Варвара Григория, толкая его под бок; а он только мычал с похмелья.

– Вставай, сокол ясный! Вставай, ворона голенастая! полно носом-то водить! – продолжала Варвара.

Гришка встал, чесал голову, чесал спину и никак не мог очнуться. Насилу его умыли, прибрали и повели с женою в избу, где был готов завтрак и новая попойка. Но тут же были готовы и пересуды. Одни ругали Настю, другие винили молодого, третьи говорили, что свадьба испорчена, что на молодых напущено и что нужно съездить либо в Пузеево к знахарю, либо в Ломовец к бабке. Однако так ли не так, а опять веселья не было, хотя подпили все опять на порядках.

Хороводились таким манером через пень в колоду до самого обеда. После обеда запрягли трое саней парами и стали собираться ехать к Настиным господам на поклон. Выложила Настя свои заветные ручники, на которых красной и синей бумагой были вышиты петухи, решетки, деревья и павлины, и задумалась над этими ручниками. Ей вспомнились другие дни, другие годы, когда она, двенадцатилетней девочкой, урывала свободный часок от барской работы и проворно метала иглою пестрые узоры ручниковых концов и краснела как маков цвет, когда девушки говорили: «Какие у Насти хорошие ручники будут к свадьбе».

Уселись поезжане. Настю с мужем посадили на задние сани; с ними села сваха Варвара, а за ними ехали верхами двое дружек. Из господского дома поезд прежде всех завидели девушки, забегали и засуетились, повторяя: «Молодые, молодые, на поклон едут!» Господа спали после обеда, но, услышав суету, встали. Барин надел ватный кашемировый халат и подпоясался, а барыня сняла со шкафа бутыль с зоревой настойкой и нацедила два графинчика водки. Поезд остановился у крыльца и не сходил с саней. Только один дружко слез с лошади и, отдав повод своему товарищу, вошел в хоромы.

– Здравствуй, Тихон! – сказал барин, увидя вошедшего знакомого парня.

– Здравствуй, Митрий Семеныч!

– Что, брат, скажешь?

– К твоей милости.

– Ты дружком, что ли? – спросил барин, глядя на перевязанный красным платком рукав Тихоновой свиты.

– Точно так, Митрий Семеныч! Молодые к тебе поклониться приехали: прикажешь принять?

– Как же, как же, Тихон! Веди молодых; спасибо, что вспомнили.

– Ну, вот благодарение тебе, – отвечал Тихон и вышел снова в сени.

На санях в ту же минуту началось движение. Бабы, мужики вставали, отряхивались и гурьбою полезли в прихожую. Тем временем барыня подала мужу в руки целковый, себе взяла в карман полтинник, а детям раздала кому четвертак, кому двугривенный, а Маше, как самой младшей, дала пятиалтынный. Дети показывали друг другу свои монеты и толковали, как они их положат на тарелку, когда придет время «отдаривать» Настю.

Отворилась дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В руках у Насти была белая каменная тарелка, которую ей подали в передней прежние подруги, и на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною рукою большого глинистого гусака, а под другою такого же пера гусыню.

Молодые вошли, поклонились и стали у порога не зная, что им делать.

– Здравствуйте, друзья мои, Григорий Исаевич и Настасья Борисовна!

– Здравствуйте, Митрий Семеныч! – отвечали разом все поезжане.

– И с хозяюшкой твоей и с детками, – подсказал кто-то из-за двери.

Молодые оба молчали.

– Спасибо, спасибо вам, что вспомнили меня.

– Да как же, Митрий Семеныч! – ответил кто-то из поезжан.

– Неш мы какие, прости господи…

– Мы твоей милости повсегды…

– Мы порядки соблюдаем, как по-божому, значит.

– Что ж ты невеселая такая, Настя? – спросила барыня.

– Не огляделась еще, сударыня! – ответила сваха Варвара.

– То-то, ты не скучай.

– А ты поклонись сударыне-то, – опять подсказала Варвара, толкая Настю под локоть.

Настя стояла и не поклонилась сударыне.

– Ну так что же: поздравить надо молодых-то, что ли? – спросил барин.

– Да, надыть поздравить, Митрий Семеныч, да дары принять, – отвечал дружко.

Григорий поставил на пол гусей, которые крикнули с радости и тотчас же оставили на полу знаки своего прибытия, а Настя подошла с своей тарелкой к барину.

Барин взял рюмку травника, поднял ее и проговорил:

– Ну, дай же вам бог жить в счастье, радости, совете, любви да согласии! – выпил полрюмки, а остальным плеснул в потолок.

– Спасибо тебе, Митрий Семеныч, на добром слове! – сказал Прокудин, а за ним и другие повторили то же самое. Настя подала барину ручник, а барин положил на тарелку целковый.

Так Настя одарила всю господскую семью и последний подала хорошенький ручник Маше.

Маша забыла положить свой пятиалтынный на тарелку и, держа его в ручонках, бросилась на шею к Насте.

– Ишь как любит-то! – заметила Варвара, поцеловав свесившуюся через Настино плечо руку девочки.

Между тем стали потчевать водкою поезжан, и начались приговорки: «горько», да «ушки плавают». Насте надо было целоваться с мужем, и Машу сняли с ее рук и поставили на пол.

Дошло потчевание до Варвары. Она взяла рюмку, пригубила и сказала: «Горько что-то!» Молодые поцеловались. Варвара опять пригубила и опять сказала: «Еще горько!» Опять молодые поцеловались, и на Настином лице выразилось и страдание и нетерпеливая досада.

А Варвара после второго целованья сказала: «Ну дай же бог тебе, Григорьюшка, жить да богбтеть, а тебе, Настасьюшка, спереди горбатеть!» – и выпила. Все общество рассмеялось.

Дружки дольше всех суслили свои рюмки и все заставляли молодых целоваться. Потом угощали других поезжан.

А барыня тем временем подошла к молодым, да и спрашивает:

– Что ж, Григорий, любишь ты жену?

– Как же, сударыня, жену надыть любить.

– Все небось целуетесь?

Григорий засмеялся и провел рукавом под носом.

– Ну, ишь барыне хочется, чтоб вы поцеловались, – встряла Варвара.

На Настином лице опять выразилась досада, а Григорий облапил ее за шею и начал трехприемный поцелуй.

Но за первым же поцелуем его кто-то ударил палкою по голове. Все оглянулись. На полу, возле Григория, стояла маленькая Маша, поднявши высоко над своей головенкой отцовскую палку, и готовилась ударить ею второй раз молодого. Личико ребенка выражало сильное негодование.

У Маши вырвали палку и заставили просить у Григория прощения. Ребенок стоял перед Григорьем и ни за что не хотел сказать: прости меня. Мать ударила Машу рукою, сказала, что высечет ее розгою, поставила в угол и загородила ее тяжелым креслом.

Девочка, впрочем, и не вырывалась из угла; она стояла смирно, надув губенки, и колупала ногтем своего пальчика штукатурку белой стены. Так она стояла долго, пока поезд вышел не только из господского дома, но даже и из людской избы, где все угощались у Костика и Петровны. Тут ничего не произошло выходящего из ряда вон, и сумерками поезд отправился к Прокудину; а Машу мать оставила в наказание без чая и послала спать часом раньше обыкновенного, и в постельке высекла. У нас от самого Бобова до Липихина матери одна перед другой хвалились, кто своих детей хладнокровнее сечет, и сечь на сон грядущий считалось высоким педагогическим приемом. Ребенок должен был прочесть свои вечерние молитвы, потом его раздевали, клали в кроватку и там секли. Потом один жидомор помещик, Андреем Михайловичем его звали, выдумал еще такую моду, чтобы сечь детей в кульке. Это так делал он с своими детьми: поднимет ребенку рубашечку на голову, завяжет над головою подольчик и пустит ребенка, а сам сечет, не державши, вдогонку. Это многим нравилось, и многие до сих пор так секут своих детей. Прощение только допускалось в незначительных случаях, и то ребенок, приговоренный отцом или матерью к телесному наказанию розгами без счета, должен был валяться в ногах, просить пощады, а потом нюхать розгу и при всех ее целовать. Дети маленького возраста обыкновенно не соглашаются целовать розги, а только с летами и с образованием входят в сознание необходимости лобызать прутья, припасенные на их тело. Маша была еще мала; чувство у нее преобладало над расчетом, и ее высекли, и она долго за полночь все жалостно всхлипывала во сне и, судорожно вздрагивая, жалась к стенке своей кровати.