Изменить стиль страницы

Глава одинадцатая

Ум свое, а черт свое

Даша к обеду встала. Она была смущена и избегала взглядов Долинского; он тоже мало глядел на нее и говорил немного.

– Мне теперь совсем хорошо. Не ехать ли нам в Рос» сию? – сказала она после обеда.

– Как хотите. Спросимте доктора.

Даша решила в своей голове ехать, каков бы ни был докторский ответ, и чтоб приготовить сестру к своему скорому возвращению, написала ей в тот же день, что она совсем здорова. Гулять они вовсе эти дни не ходили и объявили m-me Бюжар, что через неделю уезжают из Ниццы. Даша то суетливо укладывалась, то вдруг садилась над чемоданом и, положив одну вещь, смотрела на нее безмолвно по целым часам. Долинский был гораздо покойнее, и видно было, что он искренне радовался отъезду в Петербург. Он страдал за себя, за Дашу и за Анну Михайловну.

«Тихо, спокойно все это надо выдержать, и все это пройдет, – рассуждал он, медленно расхаживая по своей комнатке, в ожидании Дашиного вставанья. – А когда пройдет, то… Боже, где же это спокойное, хорошее чувство? Теперь спи, моя душа, снова, ничего теперь у тебя нет опять; а лгать я… не могу; не стану».

– Два дня всего нам остается быть в Ницце, – сказала один раз Даша, – пойдемте сегодня, простимся с нашим холмом и с морем.

Долинский согласился.

– Только надо раньше идти, чтоб опять сырость не захватила, – сказал он.

– Пойдемте сейчас.

Был восьмой час вечера. Угасал день очень жаркий. Дорушка не надела шляпы, а только взяла зонтик, покрылась вуалью, и они пошли.

– Ну-с, сядемте здесь, – сказала она, когда они пришли на место своих обыкновенных надбережных бесед.

Сели. Даша молчала, и Долинский тоже. В последние дни они как будто разучились говорить друг с другом.

– Жарко, – сказала Даша. – Солнце садится, а все жарко.

– Да, жарко.

И опять замолчали.

– Неба этого не забудешь.

– Хорошее небо.

– Положите мне, пожалуйста, ваше пальто, я на нем прилягу.

Долинский бросил на траву свое пальто, Даша легла на нем и стала глядеть в сапфирное небо.

Опять началось молчание. Даша, кажется, устала глядеть вверх и небрежно играла своими волосами, с которых сняла сетку вместе с вуалью. Перекинув густую прядь волос через свою ладонь, она смотрела сквозь них на опускавшееся солнце. Красные лучи, пронизывая золотистые волосы Доры, делали их еще краснее.

– Смотрите, – сказала она, заслонив волосами лицо Долинского, – я, точно, как говорят наши девушки: «халдей опаляющий». Надо ж, чтобы у меня были такие волосы, каких нет у добрых людей. Вот если бы у вас были такие волосы, – прибавила она, приложив к его виску прядь своих волос, – преуморительный был бы.

– Рыжий черт, – сказал, смеясь, Долинский. Даша отбросила свои волосы от его лица и проговорила:

– Да вы-таки и черт какой-то.

Долинский сидел смирнехонько и ничего не ответил; Дора, молча, смотрела в сторону и, резко повернувшись лицом к Долинскому, спросила:

– Нестор Игнатьич! А что вам говорят теперь ваши предчувствия? Успокоились они, или нет?

– Это всегда остается одним и тем же.

– Ай, как это дурно!

– Что это вас так обходит?

– Да так, я тоже начинаю верить в предчувствия; боюсь за вас, что вы, пожалуй, чего доброго, не доедете до Петербурга.

– Ну, этого-то, полагаю, не случится.

– Почем знать! Олегова змея дождалась его в лошадином черепе: так, может быть, и ваша откуда-нибудь вдруг выползет.

– Буду уходить.

– Хорошо как успеете! Вы помните, как змеи смотрят на зайцев? Те, может быть, и хотели бы уйти, да не могут. – А скажите, пожалуйста, кстати: правда это, что зайца можно выучить барабанить?

– Правда; я сам видел, как заяц барабанил.

– Будто! Будто вы это сами видели! – спросила Дорушка с явной насмешкой.

– Да, сам видел, и это гораздо менее удивительно, чем то, что вы теперь без всякой причины злитесь и придираетесь.

– Нет, мне только смешно, что вы меня так серьезно уверяете, что зайцы могут бить на барабане, тогда как я знаю зайца, который умел алгебру делать. Ну-с, чей же замечательнее? – окончила она, пристально взглянув на Долинского.

– Ваш, без всякого сомнения, – отвечал Нестор Игнатьевич.

– Вы так думаете, или вы это наверно знаете?

– Дарья Михайловна, ну что за смешной разговор такой между нами!

Даша страшно побледнела; глаза ее загорелись своим грозным блеском; она еще пристальнее вперила свой взгляд в глаза Долинского и медленно, с расстановкой за каждым словом, проговорила:

– Когда А любит Б, а Б любит С, и С любит Б, что этому С делать?

У Долинского вдруг похолонуло в сердце.

– Отвечайте же! Ведь это вы мне эту алгебру-то натолковали, – сказала еще более сердито Дора.

Нестор Игнатьевич совсем не знал, что сказать. «Вот оно! Вот оно мое воспитание-то! Вот он мой характер-то! Ничего не умею сделать вовремя; ни в чем не могу найтись!»—размышлял он, ломая пальцы, но на выручку его не являлось никакой случайности, никакой счастливой мысли.

– А любит Д, и Д любит А! Б любит А, но А уже не любит этого Б, потому что он любит Д. Что же теперь делать? Что теперь делать?

Дора нервно дернулась и еще раздражительнее крикнула:

– Что, вы глухи, или глупы стали?

– Глуп, верно, – уронил Долинский.

– Ну, так поймите же без обиняков: я вас люблю.

– Дора! – вскрикнул Долинский и закрыл лицо руками.

– Слушай же далее, – продолжала серьезно Дора, – ты сам меня любишь, и ее ты не будешь любить, ты не можешь ее любить, пока я живу на свете!.. Чего ж ты молчишь? Разве это сегодня только сделалось! Мы страдаем все трое—хочешь, будем счастливы двое? Ну…

Долинский, не отрывая рук от глаз, уныло качал головою.

– Я ведь видела, как ты хотел целовать мое лицо, – проговорила Дора, поворачивая к себе за плечо Долинского, – ну, вот оно—целуй его: я люблю тебя.

– Дора, Дора, что вы со мной делаете? – шептал Долинский, еще крепче прижимая к лицу свои ладони.

Дорушка не проронила ни слова, но Долинский почувствовал на своих плечах обе ее руки и ее теплое дыхание у своего лба.

– Дора, пощадите меня, пощадите! Это выше сил человеческих, – выговорил, задыхаясь, Долинский.

– Незачем! – страстно произнесла Дора и, сильно оторвав руки Долинского, жарко поцеловала его в губы.

– Любишь? – спросила она, откинув немножко свою голову.

– Ну, будто вы не видите! – робко отвечал Долинский, трепетно наклоняя свое лицо к руке Доры.

Даша тихонько отодвинула его от себя и, глядя ему прямо в глаза, проговорила:

– А Аня?

Долинский молчал.

– Долинский, а что же Аня?

– Вы надо мной издеваетесь, – проронил, бледнея, Долинский.

– Она тебя так любит…

– О, боже мой, какие злые шутки!

– А я люблю тебя еще больше, – досказала Дора. – Я люблю тебя, как никто не любит на свете; я люблю тебя, как сумасшедшая, как бешеная!

Дора неистово обхватила его голову и впилась в него бесконечным поцелуем.

– Небо… небеса спускаются на землю! – шептала она, сгорая под поцелуями.

Лепет прерывал поцелуи, поцелуи прерывали лепет. Головы горели и туманились; сердца замирали в сладком томленьи, а песочные часы Сатурна пересыпались обыкновенным порядком, и ночь раскинула над усталой землей свое прохладное одеяло. Давно пора идти было домой.

– Боже, как уже поздно! – сказал Долинский.

– Пойдем, – тихо отвечала Даша. Они встали и пошли: Даша шла, облокачиваясь на руку Долинского; он шагал уныло и нерешительно.

– Постой! – сказала Даша.

– Что вы хотите?

– Устала я. Ноги у меня гнутся.

Они постояли молча и еще тише пошли далее.

На земле была тихая ночь; в бальзамическом воздухе носилось какое-то животворное влияние и круглые звезды мириадами смотрели с темно-синего неба. С надбережного дерева неслышно снялись две какие-то большие птицы, исчезли на мгновение в черной тени скалы и рядом потянули над тихо колеблющимся заливцем, а в открытое окно из ярко освещенной виллы бояр Онучиных неслись стройные звуки согласного дуэта.