Даша расхохоталась.
– Нет, его надо проучить, – оправдывался художник. – О! О! О! Вот-вот, видите! Нет, не бойтесь, оно, шельмовское дитя, все понимает, – говорил он Доре, когда ребенок замолчал, уставя удивленные глазки в пестрый карниз комнаты.
Дора взяла наказанного ребенка и положила обратно в колыбель, и никогда не переставала преследовать Илью Макаровича этим его обдуманным поступком.
Более всего у Ильи Макаровича стычки происходили за детей. На Илью Макаровича иногда находило неотразимое стремление заниматься воспитанием своего потомства, и тотчас двухлетняя девочка определялась к растиранию красок, трехлетний сын плавил свинец и должен был отливать пули или изучать механизм доброго штуцера; но синьора Луиза поднимала бунт и воспитание детей немедленно же прекращалось.
Илья Макарович в качестве василеостровского художника также не прочь был выпить в приятельской беседе и не прочь попотчевать приятелей чем бог послал дома, но синьора Луиза смотрела на все это искоса и делала Илье Макаровичу сцены немилосердные. Такой решительной политикой синьора Луиза, однако, вполне достигла только одного, чего обыкновенно легко достигают сварливые и ревнивые женщины. Илья Макарович совсем перестал ее любить, стал искусно скрывать от нее свои маленькие шалости, чаще начал бегать из дома и перестал хвалить итальянок. Детей своих он любил до сумасшествия и каждый год хоть по сто рублей клал для них в сохранную казну. Кроме того, он давно застраховал в трех тысячах рублен свою жизнь и тщательно вносил ежегодную премию.
На сердце и нрав Ильи Макаровича синьора Луиза не имела желаемого влияния. Он оставался по-прежнему беспардонно добрым «товарищеским» человеком, и все его знакомые очень любили его по-прежнему. Анну Михайловну и Дорушку он тоже по-прежнему считал своими первыми друзьями и готов был для них хоть лечь в могилу. Илья Макарович всегда рвался услужить им, и не было такой услуги, на которую бы он не был готов, хотя бы эта услуга и далеко превосходила все его силы и возможность.
Этот-то Илья Макарович в целом многолюдном Петербурге оставался единственным человеком, который знал Анну Михайловну более, чем все другие, и имел право называться ее другом.
Глава вторая
Темные предчувствия
Был пыльный и душный вечер. Илья Макарович зашел к Анне Михайловне с синьорой Луизой и засиделись.
– Что это вы, Анна Михайловна, такие скупые стали? – спросил, поглядев на часы, художник.
– Чем, Илья Макарович, я стала скупа? – спросила Анна Михайловна.
– Да вот десять часов, а вы и водчонки не дадите.
– Que diu?[27]
– спросила итальянка, строго взглянув глазами на своего сожителя.
Илья Макарович дмухнул два раза носом и пробурчал что-то с весьма решительным выражением.
– Вот срам! Какая я в самом деле невнимательная! – сказала Анна Михайловна, поднявшись и идя к двери.
– Постойте! Постойте! – крикнул Илья Макарович. – Я ведь это так спросил. Если есть, так хорошо, а нет – и не нужно.
– Постойте, я посмотрю в шкафу.
– Пойдемте вместе! – крикнул Илья Макарович и засеменил за Анной Михайловной.
В шкафу нашлось немного водки, в графинчике, который ставили на стол при Долинском.
– Вот и отлично, – сказал художник, – теперь бы кусочек чего-нибудь.
– Да вы идите в мою комнату – я велю туда подать что найдут.
– Нет, зачем хлопотать! Не надо! Не надо! Вот это что у вас в банке?
– Грибы.
– Маринованные! Отлично. Я вот грибчонком закушу. Илья Макарович тут же, стоя у шкафа, выпил водчонки и закусил грибчонком.
– Хотите еще рюмочку? – сказала Анна Михайловна, держа в руках графин с остатком водки. – Пейте, чтоб уж зла не оставалось в доме.
Илья Макарович мыкнул в знак согласия и, показав через плечо рукою на дверь, за которой осталась его сожительница, покачал головой и помотал в воздухе пальцами.
Анна Михайловна рассмеялась, как умеют смеяться одни женщины, когда хотят, чтобы не слыхали их смеха, и вылила в рюмку остаток водки.
– За здоровье отсутствующих! – возгласил Илья Макарович.
– Да пейте, бестолковый, скорей! – отвечала шепотом Анна Михайловна, тихонько толкнув художника под руку.
Журавка как будто спохватился и, разом вылив в рот рюмку, чуть было не поперхнулся.
– А грибчонки бардзо добрые, – заговорил он, громко откашливаясь за каждым слогом.
Анна Михайловна, закрыв рот батистовым платком, смеялась от всей души, глядя на «свободного художника, потерявшего свободу».
– Ахтительные грибчонки, – говорил Илья Макарович, входя в комнату, где оставалась его итальянка.
Синьора Луиза стояла у окна и смотрела на стену соседнего дома.
– Пора домой, – сказала она, не оборачиваясь.
– Ту минуту, ту минуту. Вот только сверну сигареточку, – отвечал художник, доставая из кармана табак и папиросную бумажку.
Анна Михайловна вошла и положила ключи в карман своего платья и села.
– Чего вы торопитесь? – спросила она по-французски.
– Да вон, синьора приказывает, – отвечал по-русски и пожимая плечами Илья Макарович.
– Пора, дети скучать будут. Не улягутся без меня, – отвечала синьора Луиза.
– А что-то наш Несторушка теперь поделывает? – спросил Илья Макарович, которого две рюмчонки, видимо развеселили.
– А бог его знает, – вздохнув, отвечала Анна Михайловна.
– Теперь хорошо в Италии!
– Да, я думаю.
– А у нас-то какая дрянь! Бррр! Колорит-то! Колорит-то! Экая гадость. А пишут они вам?
– Вот только десятый день что-то нет писем, и это меня очень тревожит.
– Не случилось ли чего с Дарьей Михайловной?
– Бог знает. Писали, что ей лучше, что она почти совсем здорова и ни на что не жалуется, а, впрочем, всего надумаешься.
– Не влюбился ли Несторушка в итальяночку какую? – посмеиваясь и потирая руки, сказал художник.
Анна Михайловна слегка смешалась, как человек, которого поймали на самой сокровенной мысли.
– Что ж, очень умно сделает. Пусть себе влюбляется хоть и не в итальянку, лишь бы был счастлив, – проговорила она с самым спокойным видом.
– Нет, Анна Михайловна! На свете нет лучше женщин, как наши русские, – сказал, вздохнув, Журавка.
– В самом деле? – спрашивала его, улыбаясь, Анна Михайловна.
– Да, право! Где всем этим тальянкам до нашей, до русской! Наша русская как полюбит, так и пригреет, и приголубит, и пожалеет, а это все…
– Qua?[28] —спросила синьора Луиза, услыхав несколько раз повторенное слово «итальянка».
– Квакай, матушка, – отвечал Илья Макарович, и без того недовольный тем, что его почти насильно уводят домой. – Научись говорить по-русски, да тогда и квакай; а то капусту выучилась есть вместо апельсин, а говорить в пять лет не выучилась. Ну, прощайте, Анна Михайловна! – добавил он, взяв шляпу и подав свернутую кренделем руку подруге своей жизни.
Анна Михайловна подала руку Илье Макаровичу и поцеловала синьору Луизу, оскалившую при сем случае свои длинные зубы, закусившие русского маэстро.
– Колорит-то, колорит-то какой! – говорил Журавка, вертясь перед окном передней. – Буря, кажется, будет. Ему смерть не хотелось идти домой. Анна Михайловна улыбнулась и сказала:
– Да, в одиннадцатой линии, как говаривал Нестор Игнатьич, того и гляди, что к ночи соберется буря.
– Да, сострил шельмец, чтоб ему самому вымокнуть.
– Будет с него, батюшка мой, и того, что было. Итальянке наскучил этот разговор, и она незаметно толкнула Журавку локтем.
– Сейчас, матушка! – отвечал он и, обратись к Анне Михайловне, спросил – А что, барыня-то его бомбардирует?
– Нет, теперь, слава богу, не пишет – успокоилась. Анна Михайловна лгала.
– Экая егарма! – сказал Журавка, дмухнув носом.
– Вот вам и русская.
– Кой черт это русская! Вы вот русская, а это черт, а не русская.