– Нет, ничего, я так это.
– Даша, Даша, как тебе не грешно, за что ты меня обижаешь? Неужто ты думаешь, что мне жаль для тебя денег?
– Кто ж думает, что тебе жаль? Я только думаю. есть ли у тебя чего жалеть, покажите-ка мне, что вы считали?
Анна Михайловна подала Даше исписанную карандашом бумажку.
– Что ж это значит, денег почти что нет! – сказал? 'Даша, положив счет на колени.
– Есть около четырехсот на поездку, – отвечала Анн? Михайловна.
– Около семисот, потому что у меня есть триста.
– Вам же надо высылать их? Долинский поморщился и отвечал:
– Нет, не надо.
– Как же не надо, когда надо?
– Надо высылать еще через пять месяцев.
– Куда ему высылать нужно? – спросила Даша, смотря в камин прищуренными глазками.
Ей никто не отвечал. Нестор Игнатьевич стоял у печи, заложив назад руки, а сестра разглаживала ногтем какую-то ни к чему не годную бумажку.
– А, это пенсион за беспорочную службу той барыне, которая все любит очень, а деньги больше всего, – сказала, подумав, Дора, – хоть бы перед смертью посмотреть на эту особу; полтинник бы, кажется, при всей нынешней бедности заплатила.
– Дорушка, – вполголоса проговорила Анна Михайловна.
– Что ты?
Анна Михайловна качнула головой, показала глазами на Долинского. Долинский слышал слово от слова все, что сказала Даша насчет его жены, и сердце его не сжалось той мучительной болью, которой оно сжималось прежде, при каждом касающемся ее слове. Теперь при этом разговоре он оставался совершенно покойным.
– А вы вот о чем, Дорушка, поговорите лучше, – сказал он, – кому с вами ехать?
– В самом деле, мы все толкуем обо всем, а не решим, кому с тобой ехать, Даша.
– Ведь паспорты нужно взять, – заметил Нестор Игнатьевич.
– Киньте жребий, кому выпадет это счастье, – шутила Дора. – Тебе, сестра, будет очень трудно уехать. Alexandrine твоя, что называется, пустельга чистая. Тебе положиться не на кого. Все тут без тебя в разор пойдет. Помнишь, как тогда, когда мы были в Париже. Так тогда всего на каких-нибудь три месяца уезжали и в глухую пору, а теперь… Нет, тебе никак нельзя ехать со мной.
– Да это что! Пусть идет как пойдет.
– За эту готовность целую твою ручку, только ведь и там без денег макарон не дадут, а денег без тебя брать неоткуда.
Все задумались.
– Верно уж съездите вы с нею, – сказала Анна Михайловна, обращаясь к Долинскому.
– Вы знаете, что я никогда не думал отказываться от услуг Дорушке.
– Поедемте, мой милый! – сказала Даша, обернув к нему свое милое личико и протянув руку.
Долинский скоро подошел к креслу больной, поцеловал ее руку и отвечал:
– Поедемте, поедемте, Дорушка. Я только боюсь, сумею ли я вас успокоить!
– Вы не боитесь чахотки? – спросила Даша, едва удерживая своими длинными ресницами слезы, наполнившие ее глаза.
– Нет, не боюсь, – отвечал Долинский.
– Ну, так дайте, я вас поцелую. – Она взяла руками его голову и крепко поцеловала его в губы.
– Женщины отсюда брать не надо. Мы везде найдем женскую прислугу, – соображал Нестор Игнатьевич.
– Не надо, не надо, – говорила Даша, махая рукой, – ничего не надо. Мы будем жить экономно в двух комнатках. Можно там найти квартиру в две комнаты и невысоко?
– Можно.
– Ну, вы будете работать, пишите корреспонденции, начинайте другую повесть. Говорят, за границей хорошо писать о родине. Мне кажется, что это правда. Никогда родина так не мила, как тогда, когда ее не видишь. Все маленькое, все скверненькое останется, а хорошее встает и рисуется в памяти. Будете мне читать, что напишете; будем марать, поправлять. А я буду лечиться, гулять, дышать теплым воздухом, смотреть на голубое небо, спать под горячим солнцем. Ах, вот я уж, право, как будто чувствую, кажется, как я там согреюсь, как прилетит в мою грудь струя нового, ласкового воздуха. Да скорей, скорей уж, что ли, везите меня с этого «милого севера в сторону южную».
Глава шестнадцатая
Дело темной ночи
Через три дня все было готово и на завтра назначен выезд. Вечером пили чай в комнате Даши. О чтении никто не думал, но все молчали, как это часто бывает перед разлукою у людей, которые на прощанье много-много чего-то хотели бы сказать друг другу и не могут; мысли рассыпаются, разговор не вяжется. Они или не говорят вовсе, стараясь насмотреться друг на друга, или говорят о пустяках, о вздорах, об изломанной ножке у кресла, словом обо всем, кроме того, о чем бы им хотелось и следовало говорить. Только опытное, искушенное жизнью ухо сумеет иногда подслушать в небрежно оброненном слове таких разговоров целую идею, целую цепь идей, толпящихся в голове человека, обронившего это слово. В комнате у Даши пробовали было шутить, пробовали говорить серьезно, но все это не удавалось.
– Пишите чаще, – говорила Анна Михайловна, положив свою хорошенькую голову на одну руку, а другой мешая давно остывший стакан чаю.
– Будем писать, – отвечал Долинский.
– Не ленитесь, пожалуйста.
– Я буду писать аккуратно всякую неделю.
– Ты наблюдай за ним, Даша.
– За Дорушкой за самой нужно наблюдать, – отвечал, смеясь, Долинский.
– Ну, и наблюдайте друг за другом, а главное дело, Нестор Игнатьич… то, что это я хотела сказать?.. Да, берегите, бога ради, Дору. Старайтесь, чтоб она не скучала, развлекайте ее…
Разговор опять прервался. Рано разошлись по своим комнатам. Завтра, в восемь часов, нужно было ехать, и Дашу раньше уложили в постель, чтоб она выспалась хорошенько, чтоб в силах была провести целый день в дороге.
Долинский тоже лег в постель, но как было еще довольно рано, то он не спал и просматривал новую книжку. Прошел час или два. Вдруг дверь из коридора очень тихо скрипнула и отворилась. Долинский опустил книгу на одеяло и внимательно посмотрел из-под ладони.
В его первой комнате быстро мелькнула белая фигура. Долинский приподнялся на локоть. Что это такое? Спрашивал он себя, не зная, что подумать. На пороге его спальни показалась Анна Михайловна. Она была в белом ночном пеньюаре, но голова ее еще не была убрана по ночному. При первом взгляде на ее лицо видно было, что она находится в сильнейшем волнении, с которым никак не может справиться.
– Что вы? Что с вами? – спрашивал, пораженный ее посещением и ее расстроенным видом Долинский.
– Ах, боже мой! – ответила Анна Михайловна, отчаянно заломив руки.
– Да что же такое? Что? – допрашивался Долинский.
– Ах, не знаю, не знаю… я сама не знаю, – проговорила со слезами на глазах Анна Михайловна. – Я… ничего… не знаю, зачем это я хожу… Зачем я сюда пришла? – добавила она со страданием на лице и в голосе, и, опустившись, села в ногах Долинского и заплакала.
– О чем? О чем вы плачете? – упрашивал ее Долинский, дрожа сам и целуя с участием ее руки.
– Не знаю сама; я сама не знаю, о чем я плачу, – тихо отвечала Анна Михайловна и, спустя одну короткую секунду, вдруг вздрогнула – страстно его обняла, и Долинский почувствовал на своих устах и влажное, и горячее прикосновение какого-то жгучего яда.
– Слушай! – заговорила страстным шепотом Анна Михайловна. – Я не могу… Ты никого не люби, кроме меня… потому что я очень… я ужасно люблю тебя.
Долинский дрожащею рукой обнял ее за талию.
– Тебя одну, всегда, весь век, – прошептал он сохнущим языком.
– Мой милый! Я буду ждать тебя… ждать буду, – лепетала Анна Михайловна, страстно целуя его в глаза, щеки и губы. – Я буду еще больше любить тебя! – добавила она с истерической дрожью в голосе и, как мокрый вьюн, выскользнула из рук Долинского и пропала в черной темноте ночи.