по пятилетыо. Нам

критика

из года в год нужна,

запомните, как человеку

кислород, как чистый воздух

комнате.

1929

НА ЗАПАДЕ ВСЕ СПОКОЙНО

Как совесть голубя,

чист асфальт. Как лысина банкира,

тротуара плиты (после того,

как трупы

на грузовозы взвалят и кровь отмоют

от плит политых). В бульварах

буржуеныши,

под нянин сказ, медведям

игрушечным

гладят плюшики (после того,

как баллоны

заполнил газ и в полночь

прогрохали

к Польше

пушки). Миротворцы

сияют

цилиндровым глянцем, мозолят язык,

состязаясь с мечом (после того,

как посланы

винтовки афганцам, а бомбы

басмачам). Сидят

по кафе

гусары спешенные. Пехота

развлекается

в штатской лени. А под этой

идиллией

взлихораденно-бешеные военные

приготовления. Кровавых капель

пунктирный путь ползет по земле,

недаром кругла! Кто-нибудь

кого-нибудь подстреливает

из-за угла. Целят

в сердце.

В самую точку. Одно

стрельбы командирам

надо бунтовщиков

смирив в одиночку, погнать

на бойню

баранье стадо. Сегодня

кровишка

мелких стычек, а завтра

в толпы

танки тыча, кровищи

вкус

война поймет,пойдет

хлестать

с бронированных птичек железа

и газа

кровавый помет. Смотри,

выступает

из близких лет, костьми постукивает

лошадь-краса. На ней

войны

пожелтелый скелет, и сталью

синеет

смерти коса. Мы,

излюбленное

пушечное лакомство, мы,

оптовые потребители

костылей

и протез, мы выйдем на улицу,

мы

1 августа аж к небу

гвоздями

прибьем протест. Долой

политику

пороховых бочек! Довольно

дома

пугливо щуплиться! От первой республики

крестьян и рабочих отбросим

войны

штыкастые щупальцы. Мы требуем мира.

Но если

тронете, мы в роты сожмемся,

сжавши рот. Зачинщики бойни

увидят

на фронте один

восставший

рабочий фронт. 1929

ПАРИЖАНКА

Вы себе представляете

парижских женщин с шеей разжемчуженной,

разбриллиантенной

рукой... Бросьте представлять себе!

Жизнь

жестче у моей парижанки

вид другой. Не знаю, право,

молода

или стара она, до желтизны

отшлифованная

в лощеном хамье. Служит

она

в уборной ресторана маленького ресторана

Гранд-Шомьер. Выпившим бургундского

может захотеться для облегчения

пойти пройтись. Дело мадмуазель

подавать полотенце, она

в этом деле

просто артист. Пока

у трюмо

разглядываешь прыщик, она,

разулыбив

облупленный рот, пудрой подпудрит,

духами попрыщет, подаст пипифакс

и лужу подотрет. Раба чревоугодий

торчит без солнца, в клозетной шахте

по суткам

клопея, за пятьдесят сантимов!

(По курсу червонца с мужчины

около

четырех копеек.) Под умывальником

ладони омывая, дыша

диковиной

парфюмерных зелий, над мадмуазелью

недоумевая, хочу

сказать

мадмуазели: - Мадмуазель,

ваш вид,

извините,

жалок. На уборную молодость

губить не жалко вам? Или

мне

наврали про парижанок, или

вы, мадмуазель,

не парижанка. Выглядите вы

туберкулезно

и вяло. Чулки шерстяные...

Почему не шелка? Почему

не шлют вам

пармских фиалок благородные мусыо

от полного кошелька? Мадмуазель молчала,

грохот наваливал на трактир,

на потолок,

на нас. Это,

кружа

веселье карнавалово, весь

в парижанках

гудел Монпарнас.

Простите, пожалуйста,

за стих раскрежещенный и за описанные

вонючие лужи, но очень

трудно

в Париже

женщине, если

женщина

не продается,

а служит.

1929

КРАСАВИЦЫ

(Раздумье на открытии Grand Opera*)

В смокинг вштопорен, побрит что надо. По гранд

по опере гуляю грандом. Смотрю

в антракте красавка на красавице. Размяк характер все мне

нравится. Талии

кубки. Ногти

в глянце. Крашеные губки розой убиганятся. Ретушь

у глаза. Оттеняет синь его. Спины

из газа цвета лососиньего. Упадая

с высоты, пол

метут

шлейфы. От такой

красоты сторонитесь, рефы. Повернет

в брильянтах уши. Пошевелится шаля на грудинке

ряд жемчужин обнажают

шиншиля. Платье

пухом.

Не дыши. Аж на старом

на морже только фай

да крепдешин, только

облако жоржет. Брошки - блещут...

на тебе!с платья

с полуголого. Эх,

к такому платью бы да еще бы...

голову.

________________ * Большого оперного театра (фр.)

1929

СТИХИ О СОВЕТСКОМ ПАСПОРТЕ

Я волком бы

выгрыз

бюрократизм. К мандатам

почтения нету. К любым

чертям с матерями

катись любая бумажка.

Но эту... По длинному фронту

купе

и кают чиновник

учтивый движется. Сдают паспорта,

и я

сдаю мою

пурпурную книжицу. К одним паспортам

улыбка у рта. К другим

отношение плевое. С почтеньем

берут, например,

паспорта с двухспальным

английским левою. Глазами

доброго дядю выев, не переставая

кланяться, берут,

как будто берут чаевые, паспорт

американца. На польский

глядят,

как в афишу коза. На польский

выпяливают глаза в тугой

полицейской слоновости откуда, мол,

и что это за географические новости? И не повернув

головы кочан и чувств

никаких

не изведав, берут,

не моргнув,

паспорта датчан и разных

прочих

шведов. И вдруг,

как будто

ожогом,

рот скривило

господину. Это

господин чиновник

берет мою

краснокожую паспортину. Берет

как бомбу,

берет

как ежа, как бритву

обоюдоострую, берет,

как гремучую

в 20 жал змею

двухметроворостую. Моргнул

многозначаще

глаз носильщика, хоть вещи

снесет задаром вам. Жандарм

вопросительно

смотрит на сыщика, сыщик

на жандарма. С каким наслажденьем

жандармской кастой я был бы

исхлестан и распят за то,

что в руках у меня

молоткастый, серпастый

советский паспорт. Я волком бы

выгрыз

бюрократизм. К мандатам

почтения нету. К любым

чертям с матерями

катись любая бумажка.