- Поняли... - ответили мы шепотом.
- И вот еще. Я тогда немного разобрал, о чем Таня с немцем говорила. Мать у нее, оказывается, преподавала в Гродно немецкий язык, она и ее обучила. Сказала Шпайтелю, что нарочно удрала от матери из эшелона, чтоб остаться с немцами. Поняли, чем это пахнет?
Мы и глазами захлопали. Степа мычал и вертел головой, как будто у него все зубы повыдергивали. Вот так штучка эта Таня!
"Ну что, командир, иди, ухаживай за своей немкой!" - злорадствовал я. Хорошо все-таки, что я первым раскусил бабушкину внучку...
Тане не стало от нас житья. Мы с Петрусем улюлюкали и свистели ей вслед, и она целыми днями не показывалась из дому. Неожиданно стал захаживать к ней Филька Гляк, и это окончательно убедило нас: предательница...
Бабка Настуся захворала, и за молоком попробовала сунуться к нам Таня. Я выгнал ее из хаты, и, конечно, за это мама всыпала мне перцу.
За молоком снова начала приходить бабка. Невыносимо было слушать ее все об одном и том же, о Танечке, единственной внученьке. Мол, до сих пор все хорошо с ней было, а сейчас заболела, что ли? Плачет, бедная, по ночам, стонет, вскрикивает, бормочет что-то о самолетах, о пожаре... А однажды просила оттащить в сторону какие-то колеса, кого-то освободить из-под них...
III
Миновала осенняя распутица, подсохла, смерзлась острыми комьями грязь.
А немцев все еще нет в нашей деревне. Заезжали только несколько раз к старосте полицаи в черных мундирах с серыми воротниками и серыми обшлагами на рукавах. Помогали ему собирать налоги. Потом конвоировали в город подводы с провиантом, с привязанными к телегам коровами, и опять все замирало на несколько дней. Помощь эту выпросил в городе, наверное, Рудяк: дважды на обоз нападали окруженцы и награбленное отнимали.
А вот Шпайтель наведывался часто - то один, то с каким-то длинным белобрысым немцем. Таня просто не могла наговориться с ними, даже выбегала следом на улицу и все молола и молола языком. "Феномен! Дас ист феномен!" разводил от удивления руками белобрысый немец.
Немцы больше не выменивали продукты на спирт, а прямо заходили и требовали "яйко-курку". Заходя говорили "дозвиданье", а когда уходили "здравствуйтэ". Потом начали забирать яйца без спроса, ловко отыскивая в хлевах куриные гнезда. А как-то забрали у нас даже подкладени - болтуны. (Представляю, как они разбивали их на сковородку!) Позже, когда брать стало нечего, последних кур перестреляли из карабинов и автоматов и принялись за голубей.
В те первые холодные дни я простудился. Как мне хотелось вместе с хлопцами носиться по первому снегу, взметать ногами мягкую, как тополиный пух, порошу! А пришлось лежать с банками, компрессами-натираниями. Мать признала без врача - воспаление легких...
Когда подымалась температура, кудельное одеяло казалось раскаленным. Меня раскачивало, как на огромных волнах, я куда-то плыл, проваливался, тонул...
В дремоте-бреду виделись мне встревоженные лица матери, отца и брата. И будто бы не Петрусь иногда приближался ко мне, а такой же курносый, как и он, Миколка-паровоз. Я почему-то диктовал ему письмо на фронт отцу. Все путалось, временами мне казалось, что это я и есть Тиль Уленшпигель, и это мне нужно мстить за сожженного отца, это его пепел стучит в мое сердце...
Примерно через неделю мне стало легче, но вставать еще было нельзя кружилась от слабости голова. Читать, правда, мог, и я уже в который раз доставал из-под сенника и перечитывал книги о подвигах Миколки-паровоза и Тиля. Я так тосковал по школе и книгам, что сами собой запоминались наизусть целые страницы.
Петрусь наведывался почти каждый день, и время проходило немного быстрее. Мы подолгу разговаривали с ним о довоенной жизни, о том, как все будет после войны. С ним можно было говорить сколько угодно и о чем угодно.
А Степа заходил раза два. Повертится в хате - "Ну, что? Ну, как ты?" словно не находит себе места. Скучно ему было с нами.
- С Филькой подрался... Из-за Тани... - сказал однажды Петрусь, как только за Степой хлопнула дверь. - А Филька обрез таскает с собой... Во-от такой! - развел руки в стороны Петрусь. - И патроны к нему есть... Грозится: "Я вам покажу!" Стреляли из обреза за гумном...
- Что - и тебе давал пальнуть?
- Давал... - виновато шмыгнул носом Петрусь.
Черт знает что происходит, пока я валяюсь в постели! И что надо этому Глячку? Почему он подбивает клинья к Петрусю?
- Ты ничего не выболтал ему? Он выспрашивал у тебя о наших делах?
- Не-е-ет... - протянул Петрусь. - Я дурачка разыгрываю, вроде не понимаю ничего...
- Ты ясно ответь - спрашивал?
- Нет. Предлагал и мне сделать обрез... И патронов дать. Он, знаешь, как свой сделал? Сунул ствол в воду и стрельнул - как ножом отрезало!
- Врет он... Я слышал, если так сделать - ствол разорвет... А что он просил взамен у тебя?
- Он не просил... Он говорил: "Давай наделаем обрезов! У меня есть еще одна винтовка! А сколько у вас?"
- А ты что?
- А что я? Ничего... Нет, говорю, у нас оружия. Запрещено - немцы убьют, если найдут. Это тебе, говорю, хорошо: батька полицейский, у немцев служит...
Было ясно, только понимал ли это Петрусь, что Гляк о чем-то догадывается, что-то подозревает. И не по его ли заданию Филька полез с дружбой к Петрусю?
Последние дни своего заточения я просидел у окна, завернув платком шею и закутавшись в отцовскую суконную свитку. Сукно было домотканое, старое, оно выгорело на солнце, вылиняло под дождями и сейчас пресно и вкусно пахло черствым хлебом. Я с наслаждением вдыхал этот чудесный запах и все смотрел на улицу.
И лучше бы я еще несколько дней пролежал, чем увидеть такое...
Степа и Таня, вдвоем, тащили на салазках сырые ольховые дрова - длинные стволики-палки. Свежие срезы на них краснели, будто их смочили кровью.
Таня была в чиненном-перечиненном бабкином кожушке, теплом, в черно-серую клетку, платке. Длинные концы платка перекрещивались на груди, как пулеметные ленты, и на спине были завязаны узлом. На ногах у нее были те же ботинки, в которых она пришла из Гродно. Они здорово "просили каши" и сейчас хватали холодный снег.
"Поморозит ноги..." - подумал я. И тут же обругал себя: ну и что? Не было печали - жалеть эту "немку"! Я должен ненавидеть ее, как ненавижу сейчас Степу... Предателя Степу... Ишь, гребет рядом с ней своими длинными ходулями снег. Рот до ушей... Весело, видите, ему! Улыбается!..