Изменить стиль страницы

Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.

– Отдай их Павлу... пускай отнесет в мою ставку и запечатает моей малой печатью... на досуге я сам разберу.

Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.

* * *

– Нащупали! – крикнули с другой лодки, что была пониже.

– Подавай на берег! Да легче!

– Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!

– А другого на рогожу клади, рогожа чистая.

И началось усиленное качание трех мертвых тел.

Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и – наоборот...

«Не изрыгается вода, не изрыгается... вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был».

Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.

– Холоден как лед...

– Вода студена, государь, – тихо говорит Меншиков.

– От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.

– Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?

Петр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.

– Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два...

Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!

– Наддай еще! Тряси!..

– Эх, государь, кабы в нем была душа, давно бы вытряхнули, – тихо говорит Меншиков.

– Так думаешь, нет уже ее в нем?

– Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.

Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся...

– Что это? – шептал он побледневшими от страха губами. – Она сама?.. У него?..

Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в еще больший ужас...

«Ее почерк... Господи!»

Листки выпали из его дрожащих рук.

«Сжечь все это... уничтожить...»

Он торопливо зажег свечу.

«Сожгу... жалеючи государя, сожгу... А того не жаль, его уже не откачать... И ее не жаль».

...Листки и то страшное – у самого пламени свечи.

«Нет, не смею жечь... Пусть будет воля Бога... А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».

И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то... страшное с розовыми листками... и все это запечатал малой царской печатью.

17

Уже поздно ночью в сопровождении только Ягужинского возвратился царь из крепости в свою ставку.

– Какой пароль на ночь? – спросил он вытянувшегося перед ним у входа в палатку богатыря преображенца.

– «Март», государь, – шепнул преображенец.

– Не «Март», а «Марта», – поправил его царь. Войдя в палатку и поставив в угол дубинку, он спросил Ягужинского:

– Где бумаги Кенигсека, которые я велел тебе запечатать? И не ждал, не гадал, и вот стряслось горе. Какого человека потеряли! Эх, Кенигсек, Кенигсек!

Ягужинский побледнел. Царь заметил это.

– Что с тобой, Павел? – спросил он. – Ты нездоров?

– Нет, государь, я здоров, – с трудом произнес Павлуша.

– Простудился, может?

– Нету, государь.

– Но ты дрожишь. Может, я тебя замаял, утомил?

– Нету, государь, с тобой я никогда не утомляюсь.

– Не говори. Вон и Данилыч к ночи еле ноги таскал, а он не чета тебе, цыпленку. Так где бумаги Кенигсека?

– Вот, государь, – подал Павлуша страшный пакет.

– А, хорошо. А теперь ступай спать, отдохни... Завтра рано разбужу... Похороним Кенигсека и Лейма с Петелиным, да и за работу... Экое горе с этим Кенигсеком!.. Ну, ступай, Павлуша, ты на ногах не стоишь.

Павлуша, взглянув на страшный пакет, медленно удалился в свое отделение палатки, откуда слышен был малейший шорох из царского отделения.

И вот слышит Павлуша: царь потянулся и громко зевнул.

«Спать хочет, видимо хочет, а не уснуть ни за что, не просмотревши бумаг, что в проклятом пакете», – мысленно рассуждает с собой Павлуша.

Слышит, звякнула чарка о графин.

«Сейчас будет пить анисовку... Пьет... Вторая чарка»...

Слышится снова зевок...

«Ох, не уснет, не уснет».

Вдруг Павлуша слышит: хрустнула сургучная печать. Сердце его так и заходило...

Зашуршала бумага...

– Ба! Аннушка! – слышит Павлуша. – Анна! Как она сюда попала к Кенигсеку? Стащил разве? Да я у нее не видел этого портрета...

Голос царя какой-то странный, не его голос.

Ягужинского бьет лихорадка.

– А! Розовые листочки... Ее рука, ее почерк...

«Господи! Спаси и помилуй... Увидел... читает...»

– A! «Mein Lieber... mein Geliebter!»[3]

Голос задыхается... Слова с трудом вырываются из горла, которое, казалось, как будто кто сдавил рукой...

– Га!.. «deine Liebhaberin... deine Sclavin...»[4] Мне так не писала... шлюха!..

Что-то треснуло, грохнуло...

– На плаху!.. Мало – на кол!.. На железную спицу!..

Опять звякает графин о чарку...

Снова тихо. Снова шуршит бумага...

– Так... Не любила, говоришь, ево... это меня-то... тебя-де люблю первого... «deine getreueste Anna...»[5] И мне писала «верная до гроба». Скоро будет гроб... скоро...

Чарка снова звякает... «Опять анисовка... которая чарка!..»

– А! Улизнул, голубчик! В воду улизнул... не испробовал ни дубинки, ни кнута... А я еще жалел тебя... Добро!..

Слышно Павлуше, что тот встал и зашагал по палатке...

«Лев в клетке, а растерзать некого... жертва далеко...»

Что-то опять треснуло, грохнуло...

«Ломает что-то с сердцов...»

* * *

– Так не любила?.. Добро! Змея... хуже змеи... Ящерица... слизняк...

Он заглянул в отделение Ягужинского. Павлуша притворился спящим и даже стал похрапывать.

– Спит... умаялся.

Воротившись к себе, государь снова зашагал по палате...

– Видно, давно снюхались. Немка к немцу... чего лучше!.. То-то ему из саксонской службы захотелось в русскую, ко мне, чтобы быть ближе к ней... Улизнул, улизнул, голубчик... Счастлив твой Бог... А эта, Анка, не улизнет... нет!

Опять зашуршали бумаги...

«Читает... Что-то дальше будет?» – прислушивается Ягужинский.

Долго шуршала бумага... не раз снова звякал графин о чарку... И хмель его не берет, особенно когда гневен...

– Черт с ней, этой немкой!.. У меня Марта, Марфуша... Эта невинною девочкой полюбила меня. И будет у нас «шишечка».

Голос заметно смягчился...

– Только бы добыть Ниеншанц да дельту Невы... Добуду!.. Не дам опомниться шведам... А там срублю свою столицу у моря... Вот тем топором... Я давно плотник... Недаром и Данилыч назвал меня «Державным Плотником»... Данилыч угадывает мои мысли... И прорублю-таки окошко в Европу... А там прощай, Москва... Ты мне немало насолила... В Москве и убить меня хотели, и отнять у меня престол... Москва и в антихристы меня произвела... Экое стоячее, гнилое болото!.. Теперь эта подлая Анка рога мне наставила, и все из-за Москвы... Нет! Долой старое, заплесневелое вино... У меня будет новое вино, и я волью его в новые мехи...

Петр имел обыкновение говорить сам с собою, особенно по ночам, когда и заботы государственные волновали его, когда новые планы зарождались в его творческой, гениальной голове. Ягужинский это знал и, находясь при царе неотлучно, ранее других подслушивал тайны великого преобразователя России.

вернуться

3

Мой дорогой... мой возлюбленный! (нем.)

вернуться

4

Твоя любовница... твоя раба! (нем.)

вернуться

5

Твоя вернейшая Анна... (нем.)