Сумерки уже сгущались, когда я вышел на улицу и направился к приморскому району, где, как давно мне было известно из художественной литературы, и гнездилось средоточие порока. В стеклянных дверях, выходивших на улицу и поминутно распахиваемых, отражались багровые разорванные тучи, пробегавшие по ним подобно отблескам молнии. Я почти дрожал от волнения и нетерпения, но, подойдя к заветному кварталу, не выдержал и свернул в сторону, чтобы дать себе небольшую передышку. Встретившийся мне по пути магазинчик навел меня на новую мысль. Я зашел туда и купил большую бутылку французского вина, прихватив заодно и кусок сыра. Не очень ясно было, какой окажется реакция местных жителей на это перенесение русских обычаев на европейскую почву, но другого выхода у меня не было. На всякий случай я поискал было место побезлюднее, но, не преуспев в этом, разместился прямо на набережной, свесив ноги с гранитного обрыва над водой.

Закат почти угасал, когда, извлекши после долгих попыток пробку из бутылки, я приник к струе животворной жидкости. Солнце Франции, заключенное в стеклянном сосуде, казалось, заменило мне мутно-рубиновое голландское светило, утонувшее в заливе. Чем-то это напоминало Петербург, но при этом явственно чувствовалось, что все было другое. Огни на проплывавших мимо кораблях мерцали почти по-южному, от прогретой за день мостовой тянуло теплым воздухом; даже влага внизу не струилась, как у нас, а колыхалась сонно и размеренно. Мощный ток невской воды вдоль гранитного берега всегда казался мне тончайшим сочетанием двух видов вечности, одна из которых была текучей и изменчивой, а другая - незыблемой и прочной. При этом особое наслаждение доставляла мысль, что долговечность камня, грозная и вещественная, на самом деле уступала бесконечности водяной стихии, на первый взгляд столь мягкой и податливой. Тут, в Амстердаме, я тоже ощущал нечто подобное. Но здешняя вечность была совсем другой, она выглядела мирно и убаюкивающе, как будто все это - не только море и звезды, но и набережные, дома, причалы - было создано природой, а не людьми.

Бутылка уже подходила к концу, а я не чувствовал никакой перемены в своем внутреннем состоянии. Зато понемногу начал меняться внешний мир, становясь заметно более уютным и гостеприимным. Допив остатки, я поднялся на ноги и пошел по набережной. Уровень воды в заливе, казалось, слегка повысился, и, заметив это, я опять поразился, насколько сильно отличалось от петербургского то ощущение, которое вызвало во мне это наступление стихии. Мелкие наводнения бывают в Петербурге каждую осень, и не раз, проходя по нашим венецианским улицам, я любовался картиной, всегда вызывавшей у меня неподдельный восторг - мостом, повисшим над вздувшейся речкой, или гранитной лестницей, наполовину ушедшей под воду. Каменные ступени под черной и прозрачной водой казались мне самым прекрасным зрелищем на свете. Не одного меня завораживало в этом городе вдохновенное видение его скорой гибели. На апокалиптических интонациях было построено все петербургское искусство, начиная с гениального двустишия Евдокии Лопухиной; но всех превзошел здесь Пушкин, написавший свой "Город пышный, город бедный" на мотив средневекового гимна "Dies irae, dies illa".

В Амстердаме, однако, ничего гибельного не чувствовалось. Местные приливы и отливы не символизировали ничего, кроме безмятежного круговращения природы, неизменного, как движение луны по небу, которым они были вызваны. Сам темный и затихший город, с его пустыми площадями и проспектами, тоже нисколько не производил зловещего впечатления, как это было бы в Петербурге, где отсутствие людей на улицах непременно наводит на мысль о случившейся катастрофе всемирного значения. Впрочем, может быть, настроение у меня оживлялось еще и предчувствием праздника, бурлившего, как я знал, где-то поблизости. Я увидел его огни, сиявшие в туманной мгле, задолго до того, как пересек магическую границу, за которой начиналась желанное царство телесной свободы. Приблизившись к этому рубежу, я, однако, не смог преодолеть его сразу, и остановился на пороге, жадно вглядываясь в прекрасный новый мир, открывшийся передо мной. Между ним и мной пролегал канал, так напоминавший петербургский, и я машинально подумал о том, что у всех народов переход в потусторонний мир почему-то всегда связывался с переправой через воду. Но в ожидавшем меня царстве теней, несмотря на его откровенно инфернальное освещение, было и что-то райское, блестящее и соблазнительное. Уже переходя через мост, я подумал, не эту ли преисподнюю имел в виду Сведенборг, утверждая, что для отдельных ценителей ад несравненно привлекательнее скучного рая. Но эта идея, уже совершенно неканоническая, была последней моей связной мыслью: опьянение обрушилось на меня, как внезапно налетевший вихрь.

Опомнился я через некоторое время в лабиринте узких улочек, переплетавшихся, как волосы медузы Горгоны. Дома, смыкавшиеся здесь вплотную, часто даже не имели окон, но зато в каждом из них была великолепная витрина, за которой располагались самые баснословные вещи, когда-либо виденные мною в жизни. На роскошно убранных кроватях, застланных ослепительным бельем, там сидели девушки, почти нагие, выглядевшие, как чудесные спелые плоды. Череда этих комнаток за стеклом напомнила мне одну длинную анфиладу в Зимнем Дворце, каждый из залов которой был отделан в разном стиле. Здесь тоже как будто звучали все страны и все эпохи. Разглядывая арабские, индийские, старинные европейские интерьеры, я пока старательно избегал встречаться взглядом с самими обитательницами этих пышных покоев; но их незримое для меня присутствие было главным нервом этого зрелища, будоражащим меня все сильнее. Тонкий и продуманный колорит этих комнат бросал некий дрожащий отсвет и на самих их обладательниц, подавая их как бы под разным соусом. Смакуя это чудесное блюдо, я бродил по тесным переулкам, чувствуя при этом такую безудержную радость обладания, как будто уже одно присутствие в этом месте делало моими все сокрытые здесь сокровища. Пьянящее чувство свободы и вседозволенности сладко переполняло меня, добавляясь к хмельной раскованности тела. Я уже осмеливался дерзко улыбаться девушкам, стоящим у входа, и иногда даже отважно встречался с ними взглядом. Правда, ответный их взгляд, гораздо более смелый и откровенный, мне выдерживать было трудно, и я всякий раз отступал под этим напором.

Но вот мое короткое просветление закончилось, и новая волна опьянения, поднявшаяся откуда-то снизу, от желудка, оглушила меня окончательно. Дома, витрины, праздные зеваки, сновавшие вокруг, завертелись передо мной, как осенние листья в воздушном круговороте. Действительность стала распадаться на отдельные куски, неплотно пригнанные друг к другу. Один раз я очнулся в лавочке, сплошь заставленной необыкновенно увлекательными предметами. На один из них, тупо уставившись, я, наверное, смотрел уже очень долго; поймав странный, внимательный и как бы оценивающий взгляд хозяина этого заведения, я поспешил выйти на улицу. Другой раз я пришел в себя на каком-то деревянном помосте, возвышавшемся над каналом; я стоял, слегка раскачиваясь, на самом его краю, над темной убегающей водой. Ощутив определенное физическое неудобство, вызванное чрезмерным употреблением горячительной жидкости, я не поколебался избавиться от него прямо на месте. Помню, какое наслаждение мне доставило это деяние, показавшееся мне прекрасным символом либеральности западной цивилизации, не стесненной, как у нас, нелепыми запретами и ограничениями. Телесное раскрепощение, достигнутое мной, и, кажется, доходившее уже до своей высшей точки, напомнило мне хмельную и вольную атмосферу картин Рубенса, перед которыми я, бывало, часами простаивал в Эрмитаже. Радостная вакханалия плоти, бившая ключом в этом благословенном климате, казалось, напрямую отзывалась в моем теле, заставляя вторить ей какую-то звонко натянутую во мне струну, замиравшую каждый раз подолгу, сладостно и томительно.

Поднявшись наверх, к набережной, я увидел на мостике, переброшенном через канал, потертую особу с поднятым воротником и отрешенным видом. Господин европеец курил что-то необычное, похожее скорее на красноармейскую "козью ножку", чем на респектабельную буржуазную сигарету. Взглянув на меня стеклянными глазами, он, кажется, хотел что-то сказать, но я предпочел не вступать с ним в объяснения и поскорее ретировался к ярко освещенному перекрестку, расположенному поблизости. В нем было целых пять углов, однако на этот раз я не вспомнил уже ни о чем специфически петербургском, заглядевшись на улицы, расходившиеся во все стороны. Они тонули в мутном полумраке, но вдоль каждой из них четко маячили два ряда красных фонариков, уводивших вдаль настолько, насколько хватало взгляда. Мечта была совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, и на этот раз ее близость и доступность пробудили во мне что-то хищное и свирепое. Кровь шумела в ушах, билась толчками, горячей и влажной пеленой застилая происходящее. Что-то похожее, только еще сильнее и мучительней, я ощущал на переходе от детства к отрочеству, в мрачную, безумную пору, оглушившую мое сознание и обострившую чувства, пронизав их жадным томлением по чему-то неизвестному, несбыточному и химерическому. Тогда я часто бродил вечерами по городским дворам и улицам, пытаясь унять этот темный голод, угомонить свою взбунтовавшуюся природу, и временами заглядывался в чужие окна, цветные, пестро раскрашенные прямоугольники на темном фоне. Там, за театральными занавесками, и шла та вожделенная жизнь, в мутный поток которой толкало меня пробудившееся во мне желание, невнятное, но непреодолимое. Теперь я мог перешагнуть этот порог с волшебной, сновидческой легкостью.