Так бывает - когда близкие стараются помочь больному, прекрасно понимая, что он безнадежен, но что заботы все-таки нужны, если не для него, так для них. Заботы были нужны не для Веревкина, а для Тони и в особенности для Жени Дашевского, который мог теперь сказать, что он сделал все возможное и невозможное, добравшись до самого народного комиссара.

Нужно было звонить и справляться, потому что нарком обещал своему приятелю вечером посмотреть дело. Все учреждения работали ночами. Говорили, что Сталин ложится очень поздно, в четыре часа утра, и может в любую минуту потребовать какой-нибудь отчет или справку.

Дашевские всей семьей собрались после ужина у телефона. Тоня позвонила, и секретарь ответил, что нарком еще не приходил. Он попросил позвонить попозже. Бог весть почему, наверное, потому, что у него был мягкий, вежливый голос, у Тони полегчало на сердце.

Неизвестно, что означало это попозже, и все стали шумно обсуждать, когда позвонить. Через полчаса? Через час? Она позвонила через сорок минут. Нет, еще не пришел. По-прежнему с ней говорили учтиво. Когда же позвонить? Попозже. Теперь все примолкли, у старика все реже вспыхивали огромные черные глаза, и Тоня уговорила его пойти спать. Она молча сидела, думая о чем придется - о Маше, красивой, стареющей, сдержанной, так и не вышедшей замуж, о том, что ночью все кажется страшнее, чем днем. Может быть, многие люди перестали верить друг другу потому, что они работают ночами, когда все кажется страшнее, опаснее, чем днем? Народный комиссар, от которого зависит ее жизнь и счастье, тоже работает ночью. Он прочитает письмо и скажет "да" или "нет".

Она позвонила снова, и секретарь сказал, что он сдает дежурство другому секретарю. Это ничего не значит, все равно пускай она позвонит еще немного попозже.

Теперь была уже глубокая ночь. Тоня стояла у окна, глядя на пустой Настасьинский переулок. "Плохо, что сменили секретарей, - думала она. - Очень плохо". Она уже привыкла к мягкому, с легким армянским акцентом голосу первого. Второй скажет ей, что нарком отказал. Но второй, когда она позвонила в четвертый раз, сказал, что нарком пришел и дело лежит у него на столе. Придется еще раз позвонить, сказал он приветливо, и, как показалось Веревкиной, с уважением, но не к ней, а к тому обстоятельству, что дело лежит на столе. Нарком перелистывает.

Она положила трубку. Нарком перелистывает. Значит, прочел письмо и потребовал дело. Она крепко сложила руки на груди. Ей хотелось удержать руками прыгающее сердце. Маша заставила ее принять валерьяновых капель.

Веревкина не знала, что произошло за эти последние полчаса ее ожидания. Но что-то произошло. Самолеты пронеслись над Москвой. По Настасьинскому переулку, выхватив светом фар афишный киоск, промчалась танкетка. Никто не ответил, когда она позвонила через полчаса. Она долго слушала особенные, низкие гудки наркомата, положила трубку, опять набрала. Снова никто не ответил. Она все звонила, не плача, придерживая рассыпавшиеся косы.

22

Два самолета, замеченные с борта "Онеги", так же как и другие, летавшие над Ваенгой, Полярным, Кандалакшей, вели воздушную разведку накануне войны. Наши зенитные батареи обстреливали их. Это и был приказ, о котором узнал Сбоев в Мурманске. Таким образом, война на Крайнем Севере началась за пять дней до того, как она началась на всем фронте от Балтийского до Черного моря. Но на "Онеге", стоявшей в порту Владимир, о ней узнали одновременно со всей страной. Миронов сообщил о нападении Германии на Советский Союз, и, так же как сотни других организаций, подразделений, заводов, экипаж парохода, состоявший из двадцати четырех человек, принял решение сражаться с фашизмом до той минуты, пока последний немецкий солдат останется на русской земле.

Это собрание отличалось от тысяч других тем, что на нем было единогласно принято еще одно важное решение - до высадки на Западной Лице не сообщать заключенным о том, что началась война. Конвой не присутствовал в салоне, но за полчаса до собрания старший охранник договорился об этом с Мироновым, и теперь капитан слово в слово повторил его предложение. Это было разумное предложение, так как неясно было, как заключенные отнесутся к известию о войне и не попытаются ли тем или иным образом нарушить дисциплину. До сих пор они ее соблюдали. И надо надеяться, что никакие нарушения в дальнейшем не произойдут, тем более что заключенными руководит староста Аламасов, на которого вполне можно положиться. Под страхом строгого взыскания никто из экипажа не должен был даже намекнуть кому-либо из заключенных о том, что военные действия уже начались и бомбы сброшены не только на Одессу и Севастополь, но и в районе Полярного, в сорока - пятидесяти километрах от порта Владимир. Быть может, впоследствии некоторые заключенные пожелают даже показать свою преданность родине. Но пока необходимо принять меры, и главная из них - держать язык за зубами.

Миронов напомнил, что рейс "Онеги" имеет военное значение.

- К сожалению, мы не имеем возможности вооружить пароход, - сказал Миронов, не глядя на Сбоева, который был приглашен на собрание. - Все, что мы можем сделать, это вести круглосуточное наблюдение за воздухом и водой. Закончим ремонт, доставим грузы и, вернувшись в Мурманск, возьмем обязательства. Каждый исполнит свой долг.

23

Миронов приказал старпому проверить спасательные средства, поставить дополнительную вахту, охранявшую командный мостик. На палубе появилась дощечка с надписью: "Запретная зона".

Нетрудно было догадаться, что на пароходе стали бояться заключенных, и это ощущение, быстро распространившись среди экипажа, немедленно перекинулось с палубы в трюм. Это произошло бы, без сомнения, даже если бы на палубе не появилась надпись, запрещавшая заключенным ходить туда, куда они все равно не ходили. Но почему их стали бояться? Вот вопрос, над которым стоило подумать. Почему старший охранник запретил готовить на берегу? Почему в уборную на четыре очка стали пускать по два человека?

Одни заключенные не придали этим переменам никакого значения. Другие увидели в них общую меру - приказ высшего начальства, касавшийся всех уголовников. Где-нибудь в Магадане случилось чрезвычайное происшествие - стало быть, на всякий случай надо усилить охрану на Крайнем Севере.

Но ничего неопределенного не увидел в этой настороженности Иван Аламасов. Его выдали - вот что произошло, вот чем объясняется эта внезапная перемена, этот страх, и то, что еще вчера можно было готовить на берегу, а сегодня почему-то нельзя, и то, что часовой смотрит зверем, а старший охранник, когда он, Иван, заговорил с ним, отвернулся и ничего не сказал.

Ему уже удалось однажды скрыть, что он собирался бежать за границу, - на процессе, когда он защищался так, что прокурор потом сказал (ему передали): "Какой талант, какая силища! И куда все это направлено, боже мой!" Что ж, если придется играть назад, этот талант еще пригодится. Но играть ли назад?

Он постарался поставить себя на место начальства. Сейчас его взять небезопасно. Мало ли что он может выкинуть, тем более заключенных около ста человек. Да если и взять, куда его посадить? На пароходе нет карцера, а в трюме изолировать его невозможно. Надо ждать высадки на Западной Лице, а оттуда катером особого отдела при первой возможности вернуть его в Мурманск.

Странно было только одно: почему его не снимают в порту Владимир? Может быть, нет дороги? Аламасов знал, что капитан "Онегин" на подходе к Владимиру сообщил в Мурманск о необходимости ремонта. Пароходство запросило, нужна ли помощь, и капитан ответил, что пока не нужна. Повар из заключенных слышал об этом от кока еще вчера, когда было разрешено приготовить обед на суше. Дело серьезное, сказал кок: греется рамовый подшипник, и, чтобы справиться своими силами, как надеется капитан, нужно суток трое работать не покладая рук. А за трое суток...

Но что же сказать своим? Они бы давно спросили. Вольготнов подошел к Ивану, но тот цыкнул, и теперь они сидят и ждут. Что же он им скажет? Заняться Веревкиным, которого надо убрать, - вот что он скажет.