Утром я долго доказывал Толе, что, как социалист, он вообще не имеет права драться на дуэли. Он слушал, поглядывая на меня исподлобья.
- А Лассаль?
- Послушай,- сказал я негромко,- ты думаешь, я не знаю?
Он понял. Подпольщики работали в Пскове, и он, без сомнения, был одним из них. У него-то как раз была политическая голова. Он нахмурился.
- Об этом я вчера не подумал. Вообще - чего ты беспокоишься? Я его убью.
- Ты, брат, не убьешь и мухи.
- Посмотрим.
Он ушел в свою комнату, а когда я, спустя полчаса, постучал к нему, крикнул:
- Иди к черту!
На другой день я пошел к Соне и сказал, что как секундант я обязан скрывать место и время дуэли, но на всякий случай пусть она запомнит, что они будут драться сегодня вечером на Степановском лужке. Она испугалась, но не очень, гораздо меньше, чем я ожидал. Она только повторяла: "Какой ужас!", а один раз нечаянно сказала: "Ужасть" - и засмеялась.
Она соврала, что идет на урок музыки, и даже взяла папку с нотами, но на самом деле - я был в этом уверен - Толя должен был встретиться с ней у Шурочки Вогау.
Я вернулся домой с неприятным чувством, как будто просил ее пощадить Толю, а она отказалась.
...Не знаю, где весь этот день прошатался Толя. Я что-то сказал ему, но он, не слушая, рванулся к буфету и стал жрать хлеб. Сине-зеленый, с запавшими глазами, он глотал не прожевывая. Я испугался, что он подавится, но он счастливо засмеялся:
- Теперь-то? Дудки!
- Что ты хочешь этим сказать?
Вместо ответа он с бессмысленной улыбкой закрыл глаза и немного постоял, качаясь. Потом снова стал торопливо жевать.
Было светло как днем, когда мы наняли извозчика и поехали на Степановский лужок. А я-то еще надеялся, что в темноте зимнего вечера Гвоздиков промахнется! С тех пор как немцы заняли Псков, уже в семь часов становилось тихо и пусто. Только на Сергиевской стояла очередь у публичного дома, и теперь, когда мы ехали мимо, тоже стояла. В освещенных окнах мелькали растрепанные девицы, солдаты громко разговаривали, смеялись, а из ворот, оправляя мундиры, выходили другие.
Я вспомнил, как однажды мы с Гвоздиковым купались и как, вылезая из воды, он неприятно дурачился, встряхивая длинными волосами. У него была взрослая, прыщавая грудь. В сравнении с нами - со мной и Толей - он был взрослый, давно уже знавший и испытавший то, о чем мы избегали упоминать в наших разговорах. Он рассказывал с грязными подробностями о том, что не раз был в этом публичном доме,- и ведь мы слушали его с интересом. Все знали, что Левкина мать, докторша, мучается с ним и что он подло пристает к девушке, сироте, которая жила у Гвоздиковых,- просто не дает прохода. Однажды я зашел к нему. В комнате был таинственный полумрак,
Левка с книгой в руках сидел у камина. И вдруг вошла с подносом -принесла нам чай - эта девушка, в платочке, накинутом на узкие плечи, с усталым лицом...
Город как будто отнесло далеко направо, и впереди показалась чистая светлая река - голубая от луны и снега. Гвоздиков со своим секундантом Кирпичевым обогнали нас и нарочно поехали почти рядом. Кирпичев тоже был выпускником Коммерческого училища - надутый, с выражением твердости на квадратном лице. Все на нем было новое - шинель, поблескивающие ботинки. Он носил не измятую фуражку, как это было модно еще в прошлом году, а горчащую, с поднятым сзади верхом, как немецкие офицеры.
Недалеко от Ольгинского моста санки остановились, Гвоздиков вышел, и я увидел, что по набережной к нему кто-то бежит. Было так светло, что я сразу же узнал Флерку Сметанича, тоже "коммерсанта", плотного парня с тупым добродушным лицом. Уже и по тому, как он, пошатываясь, бежал по набережной, видно было, что он сильно навеселе. Гвоздиков посадил или, точнее, положил его в санки, и они поехали дальше, вновь обогнав нас за Ольгинским мостом. Они громко пели - тоже, без сомнения, нарочно.
Толя молчал, опустив голову. Я понял, что ему стыдно за них.
Извозчики остались возле прогимназии Барсукова, а мы пошли дальше по набережной, к Степановскому лужку. Почему он назывался "лужком"? Не знаю. Это был большой заливной луг на берегу Великой, летом - ярко-зеленый, с душистыми травами - любимое место гуляний псковских мастеровых. Теперь пустая равнина холодно блестела под луной. Где-то сверкнула протоптанная узкая тропинка, мы свернули на нее, пошли гуськом, и я оказался в двух шагах от Гвоздикова, почти вплотную за его спиной. Два столбика стояли по сторонам тропинки, перегородив ее, чтобы по лугу не ездили на телегах.
Почему с такой остротой запомнились мне эти столбики? Потому что, поравнявшись с ними, я тронул Гвоздикова за плечо и сказал негромко:
- Лева.
Он обернулся.
- Что же, Лева? Неужели убьешь человека?
Мы знали, что Гвоздиков был охотник, меткий стрелок, не раз хваставшийся, что может попасть в подброшенную монету. А Толя, хотя, читая о народовольцах, я так и видел его рядом с Желябовым и Софьей Перовской, никогда не держал в руках револьвера.
- Убью,- ответил Гвоздиков твердо.
Мы свернули с тропинки и прошли недалеко по глубокому снегу. Все молчали.
- Ну, хотя бы здесь,- сказал Кирпичев.
В руках у него был стек. Наклонившись, он провел по снегу черту.
Забыл упомянуть, что, когда мы оставили извозчиков у прогимназии Барсукова, Сметанич выкатился из санок и поплелся за нами. Никто не обращал на него внимания. Но когда Кирпичев предложил мне отмерить десять шагов, Флерка с удивлением огляделся вокруг и громко спросил:
- Ребята, я не понимаю, что происходит?
Стараясь делать огромные шаги, я сосчитал до десяти и остановился. Мне хотелось двинуться дальше, но Кирпичев сказал подчеркнуто вежливо:
- Виноват...
Я вернулся.
Гвоздиков встал у черты и скинул на снег шинель. Он был в штатском, в новом костюме, с торчащим из наружного кармана платочком. Он снял и пиджак, хотя было очень холодно, и остался в белой рубашке с бантиком, с накрахмаленной грудью. Толя спросил весело:
- Как? Раздеваться? Брр...- И, подумав, тоже сбросил шинель.
Он стоял отчетливый, как силуэт, в гимназической курточке, на фоне снежного сугроба, переходившего за его спиной в маленький овальный холм. Кирпичев раздал пистолеты.
- Ребята, вы что, ошалели? - крикнул Флерка. Все сделали вид, что не слышат, хотя теперь было ясно, что выпивший "коммерсант" окончательно протрезвел.
Кирпичев спросил деревянным голосом:
- Не желают ли противники помириться? Предупреждаю, что в этом случае вызванный на поединок должен публично попросить у вызвавшего прощения.
- Как, просить прощения? - спросил Толя. - Э, нет! К черту! Тогда будем стреляться.
Ничего нельзя было остановить или изменить - и я горестно понял это, когда он прицелился, крепко зажмурив один глаз, и его доброе лицо стало жестоким, с поехавшей вперед нижней губой.
И вдруг все действительно изменилось, остановилось... Раздался крик -что-то матерное - и Флерка со всех ног кинулся к Гвоздикову, который не спеша, бравируя, поднимал пистолет...
О Флерке я до сих пор знал только одно: он швырялся деньгами, которые таскал из кассы отца, владельца табачного магазина. На каком-то аукционе он купил за неслыханные деньги китайский бумажный зонтик и тут же подарил его своей девице. Но вот оказалось, что этот парень, безуспешно притворявшийся гусаром, не лишен здравого смысла. Барахтаясь с Левкой в снегу и стараясь вырвать у него пистолет, он кричал, что в двух шагах отсюда Балтийский кожевенный завод, выстрелы могут услышать немцы, и тогда несдобровать ни дуэлянтам, ни секундантам. Он кричал, что можно устроить товарищеский суд или, на худой конец, просто набить друг другу морду...
Успокоившись, он взял своего товарища под руку, и, вернувшись на тропинку, они стали ходить туда и назад. Не знаю, о чем они говорили,-доносился только неясный, низкий, горячий голос Флерки: без сомнения, он убеждал Гвоздикова помириться с Толей. Наконец вернулись.