– На колени становись, на колени, – шептала Варваре игуменья, и преклонившей колени постригаемой иеромонах возложил на голову Большой требник и читал молитву, в которой просил бога признать достойными тех, кто оставил все житейское, и принять новоявленную сопричастную к лику избранных. Потом, по его повелению: «Возьми ножницы и подаждь ми я». Подала ему с аналоя ножницы, коими тот крестообразно постриг волосы на ее голове, чтобы «отъятием нечувствительных власов соотложить бессловесные мысли, влекущие к миру».
При этом пострижении произнесено было новое имя, начинающееся с той же буквы, что и мирское, и стала Варвара называться Варсонофией. При тихом пении всего клира начиналось облачение новой инокини в одежды ее монашествующего чина, начиная с хитона, той же власяницы.
– Сестра наша облачается в хитон нищеты и нестяжания.
Затем надели на нее параман – плат с изображением креста, носимый на персях или раменах. Параман шнурами, пришитыми к его углам, объемлет плечи новопостриженной, обвивает и стягивает ее одежду, начавшую топорщиться на ее горбу и не прилежать плотно к искривленному боку. Одели сестру Варсонофию в рясу с еще неукороченным подолом, волочащимся у нее по полу, – в рясу радования, избавляющую от всех скорбей. Потом, в подтверждение слов иеромонаха, – «Препоясует смерти чресла свои силою истины, в умерщвлении тела и оставлении духа» – игуменья подсказала новопостриженной надеть пояс, чтобы крепче стянуть свое плотское естество; облачили ее в мантию, знаменующую обручение ангельского образа; надели на голову клобук в знак того, что стремится найти в монашестве укрытие от соблазнов: отвратить очи, закрыть уши, чтобы не видеть и не слышать суеты мирской. Обули инокиню в сандалии и, наконец, ей, постриженной в малую схиму, дана была вервица, небольшая веревка со многими узлами, называемыми четками. По ним считают совершенные молитвы и поклоны.
В завершение чина пострижения следует братское и сестринское целование при пении стихиры «Познаем, братие, таинства силу», но не было желающих лобызаться с пожилой горбуньей, облаченной в одеяние не по росту и неуклюже перетянутой по искривленному и горбатому стану.
VII
Приветливая послушница Дарьюшка сама вызвалась подшить подол рясы, укоротить не в меру длинные рукава, подогнать все монашеское одеяние так, чтобы и горб самосильно не выпирал, и скрадывалась кривобокость, – проворно и ловко сновала игла с ниткой в Дарьюшкиных умелых руках.
Никого в Вознесенском монастыре не заинтересовала новопостриженная горбатенькая старушонка, кто она да откуда, об этом знала одна игуменья Маремьяна, но ничего никому не говорила.
Пять дней полагалось новой инокине прислуживать в монастырском храме, и в конце того срока она захотела исповедаться, чтобы сложить с себя тяжкий груз накопившихся прегрешений и повести свою новую жизнь с облегченной душой и покорным сердцем. Псаломщик читал вечерние часы, когда старица Варсонофия подошла под благословение к иерею отцу Парфению, готовая к исповеди. Какие грехи могут быть у старушонки, пришибленной самой жизнью? Разве что ворчливость по скудоумному недомыслию да зависть к другим старицам, что не горбаты они. Накрыв голову старушонки епитрахилью, отец Парфений приготовился слушать ее покаяние.
– С того и начну, – глубоко вздохнув, проговорила старица Варсонофия, – чтобы самое сокровенное тебе, батюшка, донести. Многогрешная я, не простила Петру Алексеевичу порушенного девичества своего. Много лет истязала себя теми мыслями, надеялась превозмочь все со временем, ан обида еще пуще росла.
– Петр Алексеевич – хозяин, что ль, был? – уточнял иерей.
– Хозяин?.. – переспросила она и, коротко подумав, ответила: – Он над всеми хозяином был.
– И что ж ты с ним сделала за обиду свою?
– То и сделала, чтоб не встал он, не оклемался, когда больным был. Не сама, а по моему наущению было сделано.
– Не пойму, про что речь ведешь, – пригнулся к ней отец Парфений. – Умертвился, что ль, он?
– Умертвился, – разобрал иерей ее шепот. – Да не тот один грех на мне. Потом и той черед подошел. Фигу-ягодку ей припасла. Только с Петяшкой ничего не успела сделать. Когда стала обдумывать, как с ним стать, он от нас жить ушел, и больше его не видала.
– Да кто они, эти люди-то, про кого говоришь?
– Про все тебе, батюшка, рассказала, – уходила, словно ускользала от ответа она.
– Кто Петр Алексеевич был?
– Царь.
– Ца… (Может, ослышался?) А чей потом черед подошел?
– Государыни-императрицы Екатерины.
– Да нет… нет… – готов был обеими руками замахать на горбунью отец Парфений, заставить ее замолчать. С кем он беседу ведет?.. Сумасшедшая, что ли?.. – А в миру-то допрежь чьей была?..
– Своячней светлейшего князя Меншикова Александра Данилыча, – вымолвила Варсонофия.
Испарина обметала лоб иерея. Дрожали руки, перебиравшие край епитрахили. Прояснялось сознание: Петр Алексеевич – царь Петр Первый. Порушил девичество этой горбуньи… Да нет, нет, не могло того быть. И опять затемнение мыслей… и в глазах помутилось.
А ее, горбунью, уже окружали люди. Словно высунулась из-под руки иерея другая старица и обратилась к исповедальнице:
– Когда с ними, с анчихристами, якшалась, рожки заприметила?.. Скажи, кто есть главный анчихрист теперь?..
– Скажу! – обрадованно выкрикнула Варсонофия. – Он и наш погубитель, еретик окаянный… В ихнем вестфальском краю в еретической церкви на органе играл. Того вестфальского попа сын.
– В церкви – на органе, на музыке?.. Вон до какой срамоты дошли, бога нисколь не страшатся.
– Дознаться бы, батюшка, до антихриста, – наперебой теребили отца Парфения окружившие его старицы и белицы, заполнившие церковный придел.
– Знайте все, – потрясала Варсонофия рукой в воздухе. – Главный ворог-антихрист есть Остерман.
– Востерман, слышь… Востерман, – передавалось от одной к другой. – Антихрист Востерман овладел всей русской землей. От него можно спастись только в крестьянских лесах, а в удельных и казенных теперь пролегла цепь антихриста под видимостью лесных просек.
Два хлыста пришли в монастырь ко всенощной, но не стали ее дожидаться, а побежали в свой скит рассказать об антихристе Востермане. Прибежали, а там своя новость: старцы были в городе Александрове, повстречали солдат и доверительно к ним обратились, как люди древлего благочестия – зачем в лагерь их собирают, а солдаты злобно-насмешливо им ответствовали: «Чтобы гонять вас, раскольщиков!»
О жестокой силе и хитрости властей предержащих ходили в скитах и правдивые рассказы и вымышленные небылицы, и уже трудно было различить, чему следовало верить и что считать зряшной выдумкой. Но так или иначе, а ничего доброго скитским поселенцам ждать не приходилось. Представлялась только одна, пока еще не упущенная возможность – бежать, и как можно дальше, в еще более глухие места.
Надрывно, с рыданиями в скорбном голосе пели в раскольничьих моленных:
– Пустыня! О, прекрасная мати! Прими меня в обитель, в тихость свою безмолвную, в палату лесовольную.
Неси, человече, в пустыню сердце свое изможденное, не виждь прелести мира, беги, аки зверь дивий. Затворись в вертепе, и примет тя пустыня, яко мать чадо свое.
И был в раскольничьем скиту старец по имени Андриян. Он звал в места, о которых еще в молодые свои годы слыхал, что там тьма живет и что стоит там гора темная, а поверх той тьмы горней видны горы снежные в красной день. И в ту землю он ездил за много верст, а там без свечного огня ничего не видать потому, что кругом стоит, как стена, осенняя темная ночь. И в той темной земле раскинуто царство царя Антруйского, и то царство населяли люди крещеные, и можно бы, – говорил Андриян, – всем приверженцам старой праведной веры там счастливо жить. Но, к людской беде, – обреталась в том дивном месте девица вельми красна, и много славных мужей прельстила собой, отчего повелось в Антруйском том царстве содомство греховное, за что все его обитатели в нахлынувшей с моря воде потонули.