- Ты была замужем, - говорю я, отлично понимая, что это уже не довод.

- Вот видишь, была и еще не была. А про тебя мне доложили: от него без ума какая-то генеральская дочка. Летала к нему в Берлин, и он вскорости на ней женится.

- Я и женился. Когда увидел, что ты для меня потеряна.

- Видишь, мы оба думали друг о друге хуже... Но сейчас поздно об этом говорить. Я стала Пашиной женой, только убедившись, что люблю его, я прожила с ним двенадцать лет и была с ним счастлива, если, конечно, не понимать под счастьем покой и тупое довольство. В моем счастье было много горечи, меня мучило и то, что у нас не было собственных детей, и то, что взрослые дети от Веры Аркадьевны меня не признали, я их понимала, но скорей умерла бы, чем стала оправдываться. Я несла двойную тяжесть, потому что видела, что не дает покоя Паше, а в то же время была бы в ужасе, если б знала, что у него спокойно на душе. Я мучительно ревновала Пашу к Ольге, одно время мне казалось, что Оля-маленькая - от него. Он очень заботился о девочке, и это бросалось в глаза. И даже потом, когда я поняла свою ошибку, продолжала ревновать - но уже по-другому. Она была к нему слишком близка... Ладно, обрывает она себя, - с этим я как-нибудь сама разберусь. Ну вот, если после всего сказанного ты не потерял интереса к дальнейшему разговору, то теперь я скажу то, что могу доверить тебе одному. Я не беру с тебя никаких клятв. Если веришь человеку, клятвы не нужны, а если не веришь - бесполезны. Это было самоубийство, Леша.

Это говорится без предварительной паузы, без многозначительной интонации, так что я вполне мог не понять, о чем и о ком это сказано. Но почему-то понимаю мгновенно. Понимаю не в переносном, а в самом ужасающем буквальном смысле.

- Не может быть, - говорю я, похолодев.

- Почему не может быть? Потому что ты читал медицинское заключение, подписанное четырьмя уважаемыми врачами?

- Ты что же, хочешь сказать, будто они...

- Ни в малейшей степени. Заключение абсолютно безупречно. Он всех их обвел вокруг пальца. Только не меня.

Я гляжу на Бету с опаской, боясь увидеть в ее глазах маниакальный блеск. В моей военно-хирургической практике мне приходилось наблюдать людей, у которых тяжелое душевное потрясение вызывало кратковременные психозы. Но нет, это прежняя Бета, конечно, измученная и потрясенная, но вполне владеющая собой. Бета ловит мой взгляд и невесело смеется.

- Я знаю, о чем ты сейчас подумал, - говорит она. - Не беспокойся и выслушай меня до конца. Почему же не может быть? На свете происходят тысячи таинственных смертей, и эксперты с чистой совестью констатируют естественную смерть или несчастный случай. А между тем это самые настоящие убийства. Или самоубийства. У больного человека бывают кризы, когда его жизнь висит на тонкой ниточке, оборвать ее ничего не стоит. Неужели ты думаешь, что такой знающий физиолог, как Паша, не знал, как разорвать свое и без того надорванное сердце, и при этом так, чтоб об этом никто не догадался? Догадалась я одна, потому что слишком хорошо его знала и еще потому, что он чересчур тонко все рассчитал. Он переоценил наблюдательность врачей и недооценил мою. Когда вы прилетели из Парижа, я была у мамы. Он мог меня предупредить, что возвращается раньше, и не предупредил. И вернувшись домой, не позвонил к маме, хотя знал телефон соседей. Он хотел остаться один в квартире. Мне это показалось странным. Я приехала поздно, его уже увезли. День прошел в кошмарной суете, а ночь я провела без сна, за разбором бумаг. Все его бумаги я нашла в образцовом порядке, и это меня насторожило еще больше. Я притерпелась к хаосу, а тут было такое впечатление, как будто аккуратный чиновник подготовил дела к сдаче, все лишнее уничтожено, все важное и срочное подобрано, подколото, подчеркнуто, я просидела до утра, разбирая ящики стола, и с каждым часом мне все яснее становилось, что человек, никогда не помышлявший о завещании и твердо решивший не оставлять предсмертного письма, находит способы как бы невзначай продиктовать свою последнюю волю и даже проститься со мной. - Голос ее прерывается, но она сразу же овладевает собой. - Утром я перебрала все бутылки и аптечные склянки и шаг за шагом восстановила его последние минуты. Ему стало дурно за письменным столом, и он прилег на диван. На столе в пустой чернильнице лежало сильное лекарство, присланное ему из Канады профессором Стайном, я подсчитала таблетки - он к нему не притронулся. У изголовья дивана был телефонный аппарат, но он никому не позвонил, ни в поликлинику, ни Шиманскому. Лев Петрович живет в нашем подъезде и прибежал бы в любой час ночи, как прибегал уже не раз. Но Паша не позвонил. Когда-нибудь я расскажу тебе все, что я передумала за эти дни, и мы с тобой вместе проверим каждое звено, а пока мне достаточно твоего молчания.

- Ответь мне только на один вопрос. Можешь не отвечать подробно. Ты считаешь, у Паши были причины так поступить?

- Что я могу тебе ответить? В общедоступном смысле - нет. Ему нечего было бояться. Ему ничего не грозило, кроме старости и упадка. Он страдал от мысли, что жизнь кончается и поздно начинать другую, а он многое передумал за последний год, он считал себя виноватым и перед наукой и перед многими людьми, и уже нет ни времени, ни сил все исправить. Помнишь его юбилей в прошлом году? Как он его не хотел, его чуть не силой заставили согласиться на чествование, он еле высидел всю эту процедуру и был неприлично хмур, а когда я спросила, чем он недоволен, посмотрел на меня как на идиотку. И только дома сказал: "Чем я недоволен? Не чем, а кем. Собой. Мало сделано, много напутано. Скажу тебе без лишней скромности: я был рассчитан на большее. Но теперь уж ничего не поправишь..." Последнее время он все чаще заводил разговор о своем возрасте; дескать, он слишком стар для меня и ему предстоит печальная судьба дряхлого мужа при молодой жене. Говорилось это будто бы шутя, но я-то понимала, как нестерпима для его самолюбия самая мысль, что он может быть слаб или зависим. Конечно, его независимость была, как и все на свете, весьма относительной, до поры до времени он мог уговаривать себя, будто все его поступки полностью совпадают с его убеждениями, но это становилось все труднее и труднее. В пятьдесят четвертом году к Паше пришла без звонка какая-то женщина, как я потом узнала, жена его покойного друга Вани Боголюбова, и потребовала разговора с глазу на глаз. Паша сказал, что у него от меня нет тайн, но я все-таки ушла к себе. Разговор был недолгий и, вероятно, тяжелый для обеих сторон, я поняла это по тому, как Паша провожал ее до дверей - почтительно, но молча. Мне он ничего не рассказал, а я не стала допытываться. На следующий день он запил. Он выпивал и раньше, но с этого дня он стал пить опасно... Не знаю, надо ли было рассказывать тебе и это, но раз я уж начала, мне трудно отмерять от сих и до сих, правда не делится на порции. Да что там - это было. Но было и другое. Он десятки раз выручал людей, он и тебя однажды спас от крупных неприятностей, тебе он не говорил, не сказал даже мне, но я-то знала наверное. Не подумай, что я хочу связать тебя благодарностью, просто я хочу быть откровенной во всем. И потом, мне хочется, чтобы ты знал: Паша часто на тебя сердился, но любил, ценил как ученого, а главное, уважал. Уважал за то самое, на что иногда сердился.