- Вдовин.

- Николай Митрофанович, - добавила баба Варя.

Малый зарделся:

- Что вы! Просто Николай.

Чертенок небрежно сунул мне лапу и спросил:

- Говорят, вы прилично играете к шахматы?

- Говорят, - сказал я.

- Не глядя на доску?

- Немножко.

- Вот и отлично. А то тут все слабаки.

Приветливо кивнул и отошел. Было ли это нахальством? С точки зрения Зои Романовны, несомненно. Вероятно, с точки зрения Вдовина, тоже, он был явно шокирован. Мне же чертенок понравился. В нем была независимость талантливого человека, то чувство равенства, которое ощущает молодой ученый по отношению к собрату независимо от возраста и чинов. Впоследствии мы с Ильей дружили почти на равных, как в свое время дружил со много Успенский. В современной науке молодость отнюдь не недостаток и академический старый хрен, требующий к себе особого почтения только за то, что он старый хрен, нынче просто смешон. Илье все давалось легко: новые идеи, смежные области знания, лабораторная техника. Он был равно силен в теории и в эксперименте. С ним было весело, хотя улыбался он редко, самые забавные и парадоксальные мысли он изрекал с ошеломляющей серьезностью, а с научными гипотезами играл, как котенок с катушкой, ему доставлял удовольствие самый процесс спора, и, бывало, он приводил в неистовство своих оппонентов для того, чтоб тут же с легкостью отказаться от добытой в кровавом схватке победы и самому опрокинуть всю систему своих доказательств. У него было природное недоверие к авторитетам, и временами он несомненно перебарщивал. Азартный в работе, хотя и с приступами необъяснимой лени, ласковый и дерзкий, он обладал удивительным даром изображать самых разных людей. За одних он мог произносить целые монологи, других показывал молниеносной гримасой. Меня он показывал именно так, ж, говорят, очень похоже, - не только мой вздернутый нос, но ж несколько искусственную чопорность, которой я за собой раньше не знал. Наблюдательность у Илюшки была дьявольская, и хотя по доброте душевной он вряд ли хотел кого-нибудь обидеть, некоторые из наших ученых мужей все-таки обижались. Не всякому приятно видеть, как вытаскивается наружу что-то глубоко запрятанное, и мы нередко склонны видеть клевету там, где есть только сходство.

За столом было шумно и весело. Я, как всегда, пил сухое вино, да и то больше для вида. Пить водку я умею, когда я был фронтовым хирургом, случалось нить даже чистый спирт. Просто она мне не нужна. Она мешает мне работать, и я не становлюсь от нее ни веселее, ни откровеннее. Пьяных я не то что не люблю - они мне неинтересны. Не знаю, был Вдовин пьян или притворялся, но от его настойчивых объяснений в заочной любви мне было не по себе. Говорят, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Это правда, хотя и не вся правда. Если пьяный говорит вам какую-нибудь гадость, можно не сомневаться, что она приходила ему в голову и трезвому. Я не верю, чтобы нормальный человек, который в трезвом состоянии не был, скажем, гомосексуалистом или антисемитом, стал им под влиянием бутылки коньяка. Алкоголь ослабляет тормоза и может сделать человека агрессивным, но не изменяет его сущности. Пьяный не лишен соображения, часто он и пьет затем, чтоб ему стало дозволено то, что не положено трезвому. В силу не вполне понятных мне причин пьяные пользуются у нас некоторыми льготами и умело их используют, бестактность принимается за откровенность, а грубая лесть - за крик души. И когда Вдовин, раздувая ноздри и непрерывно за что-то извиняясь, пытался мне втолковать, с каким нетерпением он ждал нашей встречи, меня не оставляло ощущение, что я ему зачем-то нужен. Чертенок же обращал на меня не больше внимания, чем да остальных, он потешал весь стол, причем как будто ничего особенного для этого не делал. В разгар веселья появилась слегка раскрасневшаяся Ольга. Она протиснулась ко мне и зашептала в ухо:

- Петр Петрович вас очень просит...

- Не пойду, - сказал я.

- Ах ты господи! - Она хмыкнула совсем по-девчачьи. - Ну как вы не понимаете... Надо.

- Надо?

Я удивился: неужели милая Оля ударилась в дипломатию? Взглянул на нее и понял: ошибся. Надо, но не мне. Надо Петру Петровичу.

- Сейчас приду, - шепнул я, подмигнув, и Ольга, довольная, исчезла.

Однако меня отпустили не сразу. Баба Варя предложила тост "за возвращение блудного сына". И по тому, как все потянулись ко мне, я понял, что меня здесь помнят, а те, кто меня не знал, достаточно наслышаны. Мне все улыбались. Только баба Варя сказала без улыбки, с некоторой даже суровостью:

- Дружочек мой, вам очень идет ваша форма, но меня вы не обманете. Ваше дело не маршировать, а экспериментировать. Кому как не нам знать, сколь быстротечно время. Чем больше вы сегодня преуспеваете, тем больше отстаете. Еще год-два - и вы рискуете отстать безнадежно.

Я знал все это не хуже бабы Вари, но на меня ее слова все-таки произвели впечатление.

Я подоспел на помощь Петру Петровичу как раз вовремя. Он принимал гостя из Вьетнама. Гость не знал английского, а Петр Петрович французского, и беседы не получалось. Зоя Романовна, считавшая, что она говорит по-французски, допрашивала маленького вьетнамца, нравится ли ему московское метро. Вьетнамец белозубо улыбался и говорил: "Mais oui, madame! Magnifique!*" В глазах его застыло страдание. Все остальные - Полонский, помощник Успенского Кауфман и Ольга - присутствовали при сем на правах статистов. Меня Зоя Романовна встретила светской улыбкой и тут же представила гостю как notre celebre savant, general Udine**. Я заговорил с вьетнамцем и сразу понял, что имею дело с настоящим ученым. Мне удалось вовлечь в разговор Петра Петровича и несколько блокировать мадам. Ольга смотрела на меня с благодарностью.

______________

* О да, мадам! Превосходно!

** Наш знаменитый ученый генерал Юдин.

Минут через десять в вестибюле ударили в гонг - начинались танцы. Петр Петрович предложил перейти в конференц-зал, где к тому времени были убраны стулья. В новеньких мощных динамиках чисто звучал пленительный и тревожный вальс Хачатуряна, вальс нарушал традицию, но мазурка без Успенского в первой паре была бы еще более заметным нарушением. Петр Петрович и доктор Нгуен не танцевали, мне пришлось тряхнуть стариной, я танцевал с Олей, с бабой Варей и даже с Зоей Романовной. Пригласила она, и я не сумел отказаться. Мне было приятно, что баба Варя не разлюбила меня, а с Олей сразу установились простые и дружелюбные отношения, поэтому я был любезен с чугунной дамой. Конечно, это было чистое лицемерие и его хватило ненадолго. Во время медленного фокса Зоя Романовна спросила меня как бы между прочим, давно ли я знаю Ольгу Георгиевну и чем объясняю влияние, которым пользуется обыкновенная секретарша, а главное, апломб, с каким она себя держит. На это я, леденея от бешенства, ответил, продолжая осторожно вести свою даму по кругу, что Ольгу Георгиевну знаю давно, она занималась в моем семинаре и была способной студенткой, влияние проще всего объяснить ее деловыми качествами, если же Зоя Романовна называет апломбом естественное чувство собственного достоинства, то я особенно ценю это качество в людях, не занимающих высокого служебного положения. Зоя Романовна ответила мне светской улыбкой, но было уже ясно, что мы не станем друзьями. После Зои Романовны я опять танцевал с Ольгой, и когда я вел ее по кругу, у нее был такой же открытый доверчивый взгляд, как в те давние студенческие времена, я понял, что Ольга рада моему возвращению в Институт и не думает обо мне слишком плохо.