Изменить стиль страницы

И улетела вниз, скользя рыжей варежкой по перилам.

Я увяз. В чем? Точнее, конечно, в ком, ваше гнилейшество.

22

Когда я снова объявился в квартире, Вера ничуть не была похожа на реву-корову. На столике перед ней стоял узенький бокал с рислингом. Губы ее были слишком накрашены. Я посчитал последние деньги в кармане: на пристойный букет роз не хватит.

— Роз не хватает, — вздохнул я. — Ты молодец.

— Ночью вдруг разом раскрылись все розы, накрыв нас запахом густым, сладким и невыносимым, как запах разложившегося трупа. Мне это приснилось.

Она закурила тонкую сигарету.

— Ты не предатель, — сказала она. — У меня маниакально-депрессивный психоз. Это пройдет. Катя тоже не предаст. Остальные…

— Значит, — перебил я ее, — у тебя есть пистолет и ты не хочешь отдать его мне, лучшему в мире стрелку?

Она качнула головой: нет.

Я вышел из здания университета на улице Университетской и прислонился к одной из тех бетонных штук, которые не позволяли задохнуться в его подземелье генералу фон Ляшу, последнему коменданту Кёнигсберга. Где-то здесь и подписал он капитуляцию. Я понимал, что единственный способ спасти Вере жизнь — позвонить полковнику Павленко. Может быть, встретиться с ним и все рассказать. Но стать стукачом, предателем… Стоп! А разве ты уже не предал Веру, с наслаждением трахая Катю? Веру сдать Павленке — годика этак хотя бы на три, и нба тебе — живи с красавицей Катей, в которой ты с каждым днем открываешь все больше достоинств, все больше будущего, а в Вере только мрак, мрак и прошлое…

Я спустился в пивбар под гостиницей «Калининград», спросил две кружки светлого и, выслушав: "У нас в сортире курят", закурил сигарету. Никакой Конь тебе не подмога, и никакая бабушка — не в помощь. Собственного брата не уберег, одинокого лжеца, — чем ты лучше Костяна? Почему тебя — проносит мимо? Почему-то вдруг вспомнилась собачка, прятавшаяся от нас в послевоенных развалинах, старая немецкая псинка. И пока взрослые вывозили мебель, бронзу, хрустали и вообще грабили Восточную Пруссию как хотели, мы, пяти-шестилетние мальчишки, выслеживали эту грязную собачонку, оставшуюся от немцев и наверняка знавшую про их главные клады. И это были не мельхиоровые супницы, не бильярдные столы, не книги на незнакомых языках, от которых при погрузке обычно избавлялись, — нет, это было настоящее сокровище. Мы видели, что она брюхата и голодна, и по очереди таскали ей еду, а один из нас — тоже по очереди — литровую бутылку молока. Что-то свыше надоумило нас: она будет рожать на том самом месте, где и спрятаны сокровища сокровищ. Она же не может на это время отлучиться со своего поста. И наконец мы ее застукали. Она забралась в полуразгромленный подвал с покосившейся бетонной плитой, забралась на ватный матрас, и нам пришлось присутствовать — не отворачиваться! — при появлении всех четверых щенят. Мы подтолкнули к ней огромную миску с литром молока, и такая маленькая собачка лизнула меня в знак благодарности языком — только меня. А я посмотрел в ее светящиеся в полумраке глаза и быстро-быстро полез наружу. Мои товарищи волей-неволей последовали за мной и тотчас набросились на меня. "Если кто хочет драться. — Я снял ранец. — Хоть вместе, хоть по одному". Они не понимали случившейся со мной перемены и переглядывались. Драться-то из-за чего? "Никаких там сокровищ нет, — продолжал я. — И никогда не было. Дело в самой собачонке и ее щенках. Мы спасли ее от холодной и голодной смерти. Когда-нибудь, как говорит моя мама, это нам зачтется, как зачлась одному отпетому бандюге луковка".

И я рассказал им веселую историю о злой бабе и луковке и о Боге, который дал несчастной последний — да уж куда! за последним шансом шанс! а та, гадюка, им не воспользовалась. После чего мы пришли к выводу, что пятеро собачат будут покрепче гнилой луковицы и в случае чего спасут нас как миленьких. Мы носили им еду, какую удавалось урвать от школьных завтраков, псы подрастали, делили городок на районы, как это у них принято, и только старая Немка долго еще бегала только за мной, пока не померла от старости. Я уж и думать забыл о луковке, но однажды вдруг ни с того ни с сего — отец уже лежал в больнице — вспомнил эту детскую историю, и старик после смерти матери он в полтора года стал старым стариком — расплакался, и извинялся, и сказал, что это мир спасет, и вообще я дурак-дурачина, а плакал он светлым-светло, и значит, есть Бог, и мама жива, и собака Немка жива, и живо оно, живо! "Что — оно?" — спросил я на прощание. "Оно — так, мусор, слезы, память, жизнь, убийства даже, грязь всякая да вон кусок хлеба под ботинком, жизнь дурная, любовь уничтожающая — тоже оно, а живо! живо! живо, Борис, живо-о-о!"

— Что будем? — раздался скрипучий голосок ангела сверху.

— Четыре пивка — для рывка! — прогудел Конь. — Отвальная?

— Почти. — Я испытал огромное облегчение при виде этой слегка исхудалой человеческой лошади с набрякшими подглазьями. — Красный диплом?

Гена горделиво повел плечом:

— Кто бы сомневался! Один Артем Аршавирович Гатинян задал философский вопрос: зачем?

— А ты?

— А я говорю: чтоб. Понимаешь? Ну, ты понимаешь? Как насчет большого маршрута?

— Маршрут отменяется.

И я довольно откровенно поведал Коню историю последних месяцев, не умолчав даже о мыслишке-хвостишке сдать Веру гэбэшникам.

— Катя — на твоей, брат, совести, а вот насчет ребят из конторы не волнуйся: дураков там, прямо скажем, маловато, и я буду удивлен, если Вера с твоим Кавказом у них не под колпаком. Все равно возьмут. Ну а ты… Ты хоть видел плакат с твоей фотографией на весь первый корпус?

— Его разыскала милиция?

— Утвердили диплом в качестве диссертации, кандидат ты мой наук филолухических. Уипьем уодки, как говаривал Черчилль. — Он вынул из кармана пол-литра и налил в пивные кружки. — Ну-с!

Выпили. Заглотнули пивом.

Официантке, двинувшейся было к нам с решительными намерениями, Гена только вяло махнул. Буфетчица поймала ее за нарядный передник и что-то энергично объяснила.

— Объясняй дальше! — Конь закурил папиросу. — Тесть научил — а приятно бывает «беломорину» всадить под выпивку. Ну? Ты, главное, скажи: одна она дома или нет?

— Это не главное! — взвился я. — Главное через неделю начнется.

Гена встал.

— Такси! Лимонад! — Он схватил только что вошедшего мужика за тельняшку. — Для меня — сейчас — Каштановая Аллея — молнией!

Лимонад оттянул тельняшку на пузе и кисло кивнул.

— Она тебе рада будет, — сказал я, клацнув при этом зубами.

Милицейский патруль остановил нас на перекрестке.

Гена выскочил из машины к сержанту: "Жареха!" Объяснив, что малыш (то есть я) этот ее муж, мы подошли к подъезду, когда сверху кто-то крикнул:

— Четыре машины «скорой» — со свистом!

— Помнишь Верхнее озеро… с усиками…

Мы уверенно вошли в подъезд и поднялись на этаж.

— Я здесь живу, — сказал я усатому.

— Документы!

— Кто ж с документами на рынок ходит! — попер Гена.

— Пусти его, Рагоза. — В гостиной на полу сидел полковник Павленко. В углу, лицом к батарее отопления, двое скованных наручниками — лицами вниз. Третий повис в пробитой раме балкона. Из носа у него капала черная кровь. Угол балконного стекла вошел глубоко в живот. На лбу чернело пятно от выстрела в упор. — Дни считали, по часам мерили, а она им свой домашний телефон сообщила — и ваших нет! Вера там…

— Все! — Павленко встал, врач подставил плечо. — Думаешь, сам не дойду до машины?

— Плюсну соберем — ручаюсь, — сказал врач. — Но стреляли-то голубчики разрывными. Так что держите ногу на весу и не дай господь наступить на пятку…

— Гниль. — Павленко протянул руку. — На свадьбе вроде с тобой знакомились — второй раз не повредит. — Стиснул руку Гене. — А ты, боец, и нам бы пригодился. Захаровские и на суше в цене.

— Два сквозных в легкое, — вытянувшись, доложил Конь. — С тех пор арабского солнца терпеть не могу.