Изменить стиль страницы

Мы вернулись к ее дому, и Вера Давыдовна, откинув пушистый капюшон, потащила меня за руку к себе: "Время пить кофе и чистить зубы!"

На площадке у ее двери я опомнился и схватил ее руку обеими своими. Странно улыбаясь, она молча смотрела на меня.

— Пора, — сказал я, отчаянно проклиная себя и всех Григорьевых-Сартори с их тиграми и золотыми ключами и не выпуская ее рук из своих.

— Ну хорошо, — севшим голосом вдруг проговорила она. — Если ты не осмеливаешься поцеловать мне руку, обойдемся поцелуем в губы.

11

С этим ключом надо было что-то делать. Я остановился под фонарем и разжал руку. На ладони блестел плоский маленький ключ от английского замка. Я напрягся, пытаясь разглядеть цифры на головке ключа, и в этот момент уличные фонари разом погасли. Утро. На часах — четверть одиннадцатого. Искусанные в кровь губы. Запах духов. Приятная вялость набухших мышц. Мгновенная картинка: любовный поединок мужчины и женщины, огромных, как океанские лайнеры, и жадных, как воробьи. Кажется, мы чуть не подрались в постели. Я искусал ее бедра. Еще картинка: огромная нагая женщина с сонной улыбкой натягивает белые трусики с узкой полоской кружев, разглядывая следы моих губ и зубов на своем теле. Поглаживая их. "Можно мне называть тебя любимым?" Тьма. «Любимый».

Я захлебнулся утренним морозным воздухом, закашлялся и, сжав ключ в кулаке с такой силой, что побелели костяшки пальцев, — нужды в этом не было, но мне хотелось, чтобы костяшки побелели, — почти бегом направился к общежитию.

В читальном зале на втором этаже горел свет. Я заглянул. Кто-то спал за столом, уставленным бутылками и тарелками, полными окурков. На полу валялся погнутый штопор, вонзившийся в винную пробку. Пахло мочой.

Отперев дверь своей комнаты большим железным ключом с почерневшим кольцом, врезавшимся в ладонь, я с порога предупредил, что убью всякого, кто посмеет…

Включил свет. В комнате не было никого. Значит, Конь тоже ночевал в другом месте.

Голая лампочка под потолком — сколько раз я предлагал Коню купить плафон или абажур! — освещала две узкие железные койки, разделенные тумбочкой, маленький стол треугольной формы и два стула. Бутылка коньяка на столе еще вписывалась в обстановку, а вот высунувшиеся из-под кровати домашние туфли создавали впечатление загроможденности комнаты. Я ногой запихнул их поглубже. Стало легче дышать.

Провожая меня, она дала этот ключ и напомнила о пленке. Только сейчас я вспомнил об этой пленке с записью голоса ее покойного мужа. Почему она вспомнила об этом? Господи, это намек? Нет, ответил мой внутренний голос, это паранойя. У меня взмок загривок, стоило мне вспомнить, как она прижалась ко мне всем своим большим упругим телом, навалившись сверху, и хрипло проговорила: "Я сто лет не называла никого любимым". Паранойя, куда ни кинь. Ясно: надо сейчас же бежать назад, раздеваясь по пути, швыряя вещи в снег, бросая на лестничных площадках, чтобы как можно скорее прижаться к ней и вдохнуть волнующий, тревожный запах ее кожи, провести влажной ладонью по ее бедру и ягодице. Она вся задрожит — я тоже — и еще сильнее прижмется…

Я выдвинул из-за своей койки чемодан, щелкнул замками. Видел бы меня сейчас Конь. Ну и бог с ним. Четыре рубашки. Четыре майки. Носки. Не дырявые? Трусы. Два галстука. Два свитера домашней вязки. Лыжная шапочка. Плавки. Костюм. Сверху несколько книг — остальные заберу позже. Бритва. "Твое лицо старше тебя, — сказала она. — Нет, все дело в твоих глазах".

Запер чемодан. Сел за стол, откупорил бутылку и сделал три глотка. Закурил. Так.

Интересно, она удивится при виде чемодана или нет? Ведь мы ни о чем таком не договаривались. Она лишь напомнила о пленке, и все. Даже не сказала «жду» — просто вручила ключ. Но это может означать что угодно. Проще простого: мне понравилось с тобой коротать время в постели, приходи еще — когда вздумается. Твоя N. Но чемодан? С трусами, носками и книжками? Брови ползут вверх. Вот они сливаются с волосами, вскарабкиваются на затылок и складываются островерхой крышей… Носки? Паранойя. Ключ не для этого. Не чтоб с носками и книжками. Для другого. Просто — мужчина и женщина. Постель, болтовня, сигарета. До новой встречи. Кино. Музычка Леграна. Кадр за кадром. Взрослые люди, ясное дело. Только позвони, прежде чем. Нет, она так не говорила. «Любимый» — из пересохшего горла. Она произнесла это слово таким голосом, что мне захотелось пить.

Я снова глотнул коньяка.

Ключ. Она взяла связку с подзеркальника в прихожей, сняла с кольца ключ и протянула ему. Молча. Поймала его взгляд. "Третий у Кати". Конечно. Ведь не может же быть, чтобы она бросалась ключами направо и налево. Ну, успокойся. Может быть, только направо. Тьфу. А если я приду, а там — Катя? Длинноногая красавица в каком-нибудь домашнем халате. Удивленные глазищи. А я — с чемоданом. Трусы-носки-рубашки-бумажки. А, родственничек, значит, папаша. И сделает глазами так. Или так. Глупости: Катя так не сделает. Где ключ? Узкий блеск на столе. Рядом с пепельницей. Ключ. Цифры — 080. Бесконечность в пустоте. Зачем я извожу себя, стервенея от одного вида ключа? Превращаясь в существо, живущее безжизненной жизнью. Лучезапястный сустав — сам по себе, ахиллесово сухожилие — само по себе, нервы раскалены и извиваются ошпаренными червями в черной массе моего мяса, и руки дрожат. Вытянул перед собой. Тремор. Но это еще не синдром Корсакова. Перевозбуждение. Я не спал ни минуты. "У меня никогда так не было даже с Максом". — "А с кем было?" — "С тобой. Почему ты так спрашиваешь? Не надо. Поцелуй меня сюда… и сюда… а теперь я… нет, не мешай, ничего стыдного в этом нет, если нам нравится…"

Значит, так. Сейчас я возьму чемодан и уйду. Уйду. Уйду? Это не то же самое, что — пойду. Потому что пойду не на все четыре, а — в одну. От которой ключ. И пусть хоть сто Кать там дежурят. Я — с ней. Со всем своим багажом. С трусами-майками-Вебстером-хренобстером. С Другим Сартори и прабабушкой — Хозяйкой Черного Дома, с безумным отцом, с мамой и ее французским пальчиком, с братом Костяном, со всем-всем-всем, что есть я.

12

Дом. Ко времени же я вспомнил о доме. Я залез на шкаф, вытащил замотанную в тряпье и газеты трубу, из которой легко выскользнул стеклянный цилиндр с закругленной крышей, внутри которого и находился мой дом. Тяжелый, потому что фундамент и стены отец изготовил из мореного дуба. С черепичной крышей. С несколькими деревьями вокруг, наклонившимися под ветром в одну сторону и теряющими последние жаркие листья. И что-то еще что-то вроде мглистого мелкого дождя, пропадавшего, стоило лишь снять стеклянный колпак, чтобы зажечь огонь в камине, у которого в уютном развалистом кресле с вязаньем на коленях дремала моя бабушка. Вернув колпак на место, я возвратил и мглу, окружавшую дом, но она уже не была так холодна, непроницаема и враждебна: свет из камина пробивался в окошки, освещая мощные выступы фундамента и сложенное из тесаных валунов крыльцо перед надежно запертой дверью.

Дверь за спиной скрипнула. Я поднял руку и, не оборачиваясь, твердо проговорил:

— Геннадий, это — мой дом. Я обещал рассказать о нем только тебе.

Дверь снова скрипнула, и напротив за столом обнаружился Конь в костюме-тройке и с сигарой в зубищах.

— Любезный гуингм, — обратился я к нему. — Не изволишь ли ты принять более человеческий, черт возьми, облик, а улыбку свою вместе с зубищами повесить рядом с подковой?

— Тогда сними пальто и пиджак, капитан, — выставил встречное условие Гена. — И никто да не помешает нам отворить источник слов.

— Я не знаю, где он. — Я снял пальто, пиджак, развязал галстук и закурил предложенную Конем сигару. — А поскольку мы вдвоем, я только процитирую:

Без слова Слово и без меры Мера.
Они стремятся обрести предел,
Но беспредельность — вечный их удел,
Как и стремленье вечное к пределу.