Театр — другое дело. Там с самого начала зритель знает, с вешалки еще, что герои на сцене не настоящие. Потому что если б они были настоящие, то они бы не позволили себя разглядывать из зрительного зала. И поэтому зрительный зал со сценой уславливается о правилах игры. И тогда при удаче возникает Образ. Потому что в жизни Образа не бывает. А бывают только члены профсоюза, которые зарабатывают на жизнь такой профессией, а не другой.

А в кино артист притворяется, что он и есть на самом деле такой, как в сценарии, и не получается ни кино, ни театра. И только в одном виде кино получается Образ — это, извините, мультипликация. Где художник может Образ нарисовать. Но мультипликация до сих пор идет по ведомству «Утенка Дональда» и «Кота Леопольда». И только редко-редко — «Мифы Древней Греции», где Персей спасает девушку, каких на свете не бывает, но бывают в Образе, в воображении.

Но на это никто, конечно, не идет, потому что кино давно уже стало средством для жизни, стало заработком тех, кто его снимает и кто в нем снимается. А нарисованные девушки зарплаты не получают.

Такой вой поднимется, что заработок останется только у тех, кто по этому поводу будет спорить, то есть у кинокритиков, которые думают, что Образ получится, если играть в кино правдиво, до конца правдиво, «до самой березки», как они говорят. А фактически в кино снимают «киномясо» — есть такое выражение. То есть берут среднего артиста и лупят его до тех пор, пока он либо не заплачет, либо не начнет хохотать правдиво, как живой человек в этой ситуации, ситуации сценария, который весь выдуман. И спорят… спорят… те, кому за это платят, за споры умные — и мысли. Но если бы спорами можно было делать искусство, то оно бы к этому и свелось.

Но все знают, что когда-то оно все-таки возникает, и возникает из впечатлений от искусства, которые действуют на душу. А что такое душа, не знает никто. Но на нее действует Образ, а не показ человека, который действует только на нервы. А чтобы это можно было смотреть и нервишки трепетали бы, пишут сценарии о том, как некий персонаж во что-то вляпался. Он во что-то вляпался, и «киномясо» кричит, доведенное до осатанения.

Есть с десяток приемов, которые повторяются из фильма в фильм, и уже нервы тупеют и не содрогаются. И тихая бомба замедленного действия, на которой играют невинные дети, уже перестает срабатывать.

А Образ действует. Даже если не происходит ничего такого особенного, стрессового. Потому что Образ сам по себе стресс.

Ну, интеллектуальный муж Тони, конечно, позвонил туда, сюда… И устроил в киноинститут свою плащеносную ящерицу, которая вместо того, чтобы побежать в женщины, на что у нее всегда есть последний шанс, побежала в «киномясо», несмотря на то, что хотя у нас с ними, с бабами, права равные, однако обязанности разные.

И это есть шанс для начала новой цивилизации, без которой, выражаясь научно, всему «кранты».

Да, хочешь не хочешь, а цивилизацию все равно придется менять, но только вот как это сделать, и кто на это пойдет? Художники, поэты, музыканты — те, конечно, пойдут, не все, конечно, но пойдут. Женщины — с трудом. А наука? Рациональное мышление? Наука тоже не вся одинакова. Пойдет именно та самая фундаментальная наука, которая дальше всего прошла. Экология, наука о мозге, о мышлении — именно та, которая дорылась до тупика. Тупик брезжит, и она его видит. Вот академик Раушенбах, который занимался ракетами, выступает и говорит, что, кроме рационального мышления, на котором зиждется наука, есть иррациональное, и что без этого второго мышления всей жизни человеческой «финита ля комедия!». Потому что любовь к Родине, к Земле, Совесть — не вычислишь. А без них — никуда.

И что если на иконах есть люди, хотя и святые и всякие ангелы, и люди верили в их взаимное сосуществование, вернее, одновременное, то похоже, что тут пахнет четырехмерным миром, как на листе бумаги, на одной стороне которого нарисовано то, что вокруг нас, а на другой стороне — совсем другое.

А если в одной картине совместить, то и получится Рублев или еще кто-нибудь из гениев. В мозгу две половинки. Левая занята рациональным мышлением, логикой, а правая иррациональная, а мы сейчас стали чересчур левополовинчатыми. А левополовинчатая цивилизация и привела к промышленности на 60 процентов ненужной, и к магазину.

Потому что средства для существования стали важнее самого существования. И потому что жить-поживать и добра наживать — это рубить сук, на котором сам же и сидишь.

А тут передали по телевизору, что в Уругвае землетрясение — такое, какого не было за всю историю Уругвая.

А я думаю:

— Ну, может, не было, так есть. Землетрясение — дело природное.

А когда сообщили, что разрушены как раз места, откуда нефть качали, то и до меня, дурака, дошло: нефтяную линзу выкачали — чего ж удивляться, что обвалилось. Вот это и есть антропогенное землетрясение.

А выкачали, чтоб продать. А продали, чтобы получить деньги, и все такое… А там промышленность, разные бульдозеры, которыми землю пашут. И леса на корню бьют. Те самые леса, где и зародилась индейская цивилизация с кукурузой, картошкой и помидорами.

М-да-с… Но надежда все же есть. Потому что опыт показал. Если два человека хотят истребить друг друга, но это почему-то невозможно, то хочешь не хочешь, а додумываются, как жить по-другому.

Умник гения не любит. Умник существо рациональное, а академик Раушенбах говорит, что иррациональное поважнее, чем рациональное, если положить на стол тыщу рублей, то рациональный умник их не возьмет. Потому что побоится последствий. А если он будет уверен, что никто никогда не узнает, что он эту тыщу рублей взял? А как сделать так, чтоб рука не поднялась? Раз чужое — значит, чужое. И рука не поднимается. А это и есть сначала совесть, а еще глубже — стыд, рвотное движение души. Все со всем связано. Но вовсе не только умом. Уж осмысляет то, что есть. Рационально осмысляет.

Но ум может осмыслить и иррациональное. И если есть чувство стыда, рвотного движения души, то и будьте любезны… осмысляйте, а не делайте вид, что этого нет.

Сыну моему уже пять с полтиной. И он начинает читать. Но первая книжка ему попалась, когда он еще букву «р» не произносил. И он прочел:

— «Мифы Дьевней Гьеции».

Такое было название. Дальше, конечно, дело не пошло. Дальше пошли только картинки. Фотографии со скульптур и ваз. И сыну больше всего понравился, конечно, кто? Геракл. И пришлось рассказывать:

— Ну, что, — говорю, — самый сильный человек в мире.

— Самый-самый? Сильнее своего отца?

— Нет, — говорю, — отец все-таки сильнее.

Он мне поверил. Ведь я же его на руках таскаю, а не он меня.

— А кто его отец? — он спросил.

Что было делать? Я говорю:

— Зевс.

— Который с молниями?

— Который с молниями…

— А говоришь — самый сильный человек Геракл.

Ты сказал, я сказал…

— А Зевс с молниями сильнее. Он же бог, а не человек.

— А что такое бог?

— Этого никто не знает, — говорю.

— Не знают, а говорят.

— А когда не знают — всегда говорят.

— А в телевизоре сказали…

— Что сказали?

— Кто самый великий писатель? Чемпион?

Я говорю:

— Чемпион? Наверное, Гомер.

— Правильно. А в телевизоре сказали, что он был сыном бога, древние греки говорили. Значит, был сыном Зевса?

Я говорю:

— Ну, у Зевса было много детей…

— И все, наверное, самые великие?

— Ну да, — говорю, — конечно. Они называются гении.

— А кто такие гении?

— Гении — это те, которые видят сны других людей.

— А остальные?

— Тоже, наверно, но забывают, вернее, не придают значения.

— Тогда и я вижу.

— Кто тебя знает… — говорю. — Может, и видишь.

— Тогда я не буду забывать…

— Не забывай, — говорю. — Ну а ты-то кто, ты-то кто, как ты считаешь?

Тогда он встал в позу, сжал кулачок и сказал:

— Я такой молоденький, лихой, голенький.