Изменить стиль страницы

Существуют две противоположные точки зрения на природу наших гипотетических братьев по разуму. Одни считают, что жизнь возможна в любых, даже неорганических формах, отсюда величайшее многообразие (если не бесконечность) и самая причудливая морфология разумных существ (даже — веществ). Другие рассматривают возможные варианты жизни в пределах «форм существования белковых тел» (Ф. Энгельс), но не сходятся на морфологии жизни разумной. Некоторые фантасты допускают, например, даже мыслящие мхи. Можно придумать все что угодно, даже кристаллическую жизнь, но тогда нам нечего сказать о вероятности такого вымысла.

Фантастика может идти и вненаучным путем. Ефремов, однако, ставит целью «подчинить свою фантазию строгим рамкам законов» природы («Сердце Змеи»). [293] Он судит о внеземной жизни лишь по нашему внутрипланетному опыту. Но ведь и его противники — «галактоцентристы» тоже в глаза не видели мыслящих океанов или какого-нибудь коллективного разума вроде муравьиного сообщества.

Пок неизвестна небелковая жизнь, и Ефремов ее не рассматривает, хотя и не отрицает. Это резко сужает принцип многообразия жизни, но зато безбрежная стихия догадок вводится в достоверное русло. Уязвимое в ефремовской концепции относится к ограниченности нашего знания, а не однобокой интерпретации. Далее мы увидим к тому же, что принятое Ефремовым ограничение имеет и более глубокий, методологический смысл.

Наука пока располагает доказательствами лишь в пользу того, что только человек выделен был из широкого спектра жизни, чтобы пройти узким коридором к разуму. Гуманоидный облик земного разума не случаен. Ефремов считает, что в сходных с земными условиях для развития большого мозга требуются «мощные органы чувств, и из них наиболее — зрение, зрение двуглазное, стереоскопическое, могущее охватить пространство… голова должна находиться на переднем конце тела, несущем органы чувств, которые, опять-таки, должны быть в наибольшей близости к мозгу для экономии в передаче раздражения. Далее, мыслящее существо должно хорошо передвигаться, иметь сложные конечности, способные выполнять работу, ибо только… через трудовые навыки происходит осмысливание окружающего мира и превращение животного в человека. При этом размеры мыслящего существа не могут быть маленькими, потому что в маленьком организме не имеется условий для развития мощного мозга, нет нужных запасов энергии. Вдобавок маленькое животное слишком зависит от пустяковых случайностей на поверхности планеты». [294]

В полемическом рассказе «Большой день на планете Чунгр» (1962) А. Глебов спорит с Ефремовым устами марсианского ученого-муравья: можно ли без смеха слышать, что природа не могла создать ничего более совершенного, чем писатель Ефремов! Ведь, скажем, два глаза человека выполняют задачу стереоскопического видения хуже, чем три глаза муравья. Но известно, что третий «глаз» муравья — тепловой рецептор, а не орган зрения. Хитиновый панцирь насекомого не содержит нервных «датчиков», а у теплокровных они во множестве рассеяны по телу, дублируют и взаимозаменяют друг друга. Повреждение одного не ведет особь к гибели.

Противники точки зрения Ефремова выдвигают подчас очень остроумные альтернативы. [295] Но они игнорируют то обстоятельство, что множество животных лишены универсальной приспособленности человека к среде. А ведь это — важнейшая предпосылка не только устойчивой жизнеспособности, но и дальнейшего совершенствования.

«Всякое другое мыслящее существо, — говорит Ефремов, — должно обладать чертами строения, сходными с человеческими» (459). Как видим, ефремовская концепция не сводится к примитивному тождеству с человеком. Речь лишь об общих рамках, в них морфология разумного существа довольно широко варьируется. «Между враждебными жизни силами космоса, — поясняет Ефремов, — есть лишь узкие коридоры, которые использует жизнь, и эти коридоры строго определяют ее облик» (459). В «Сердце Змеи» эта мысль выражена так: «Только низшие формы жизни очень разнобразны; чем выше, тем они более похожи друг на друга». [296]

Эту точку зрения разделяет и сходно аргументирует американский фантаст Ч. Оливер. [297] Один из крупнейших астрофизиков нашего времени, автор оригинальной космогонической теории и тоже писатель-фантаст Ф. Хойл в 1964 г. в своих научно-популярных лекциях «Человек и Вселенная. О людях и Галактиках» отстаивал идею, тождественную Великому Кольцу. Он тоже считает, что в сходных условиях мыслящие формы жизни должны быть сходны.

Сторонники какой-нибудь мыслящей плесени скажут: в бесконечности космоса все может быть иначе. Но Земля ведь тоже часть космоса, а она свидетельствует, что даже расходящиеся ветви эволюции «вверху», в своих высших формах, обнаруживают подобие. Еще А. Богданов, врач по образованию, объясняя человекоподобие своих марсиан, обращал внимание на поразительное сходство устройства глаза спрута и человека — высших представителей абсолютно разных ветвей животного мира. Сходство тем удивительней, что происхождение органов зрения у головоногих, естественно, совершенно иное, «настолько иное, что даже соответственные слои тканей зрительного аппарата расположены у них в обратном порядке…». [298] Сила приспособляемости вгоняет эволюцию в сходные формы. Вот почему Ефремов убежден в человекоподобии инопланетян.

Скажут: пусть так, но какое это дает преимущество художнику? Разве на примере нуль-пространства Ефремов не продемонстрировал, сколь важна свобода фантастического воображения? Совершенно верно: в иных случаях необходима замена буквальной научной правды правдоподобием. Но в других столь же плодотворно строгое следование правде. Нет единого рецепта для любой темы. И, в частности, потому, что фантазия зависит не только от внутренних законов научного материала, абстрагированных от человека, но и от художественно-гуманистической задачи искусства. Своеобразие же фантастики Ефремова в том, что и этический и эстетический критерий человека, и фантастическое правдоподобие у него не оторваны от научной правды, но являются ее развитием. Разрыв здесь чреват серьезными просчетами, хотя они и не всегда на поверхности.

В «Солярисе» С. Лема океан чужой планеты являет собой ее гигантский мозг — истинный кладезь загадок для ученых. В странном его поведении прорисовывается жуткая доброта — если не бесчеловечная, то надчеловеческая. Сам, изучая внутренний мир своих исследователей, одиноких на чужой планете, океан-мозг материализует и присылает им в «живом» виде их самые мучительные воспоминания. Одному из землян он материализовал давно и трагически покончившую с собой возлюбленную. Во всем живая — и все-таки муляж, она в конце концов убеждается, что ее никогда не полюбят человеческой любовью, как любили подлинную Хари. И вновь уходит из жизни. Но любили ли Хари, если та по воскрешении снова предпочла смерть?

Под текстом, глухо, — трагедия полумуляжа, который не захотел смириться со своей неполноценностью. Трагедия, несомненно, гуманистическая, и она обусловлена правдоподобной фантастической посылкой. Но в целом гуманизм повести противоречив.

Ведь на поверхности — доброта мозга, равная бесчеловечному любопытству одиночки. И примечательно, что Лем здесь во всем логичен, исключая, однако, первоначальную фантастическую посылку. Жуткая «доброта» мозга-океана естественна для разума, который развился, не зная никого, кроме себя. Но такой монстр даже предположительно, фантастически немыслим. Для высокого развития интеллекта (а может быть, и для любого интеллектуального уровня) необходимо разнообразие среды. Разумные реакции дельфинов, возможно, застыли в силу сравнительного однообразия водной стихии. Для мозга же — океана средой является он сам, т. е. величайшее, чудовищное однообразие. Это и определяет внесоциальность его морали, но это-то и невозможно, ибо мораль — непременно социальна, результат общения. Воображение фантаста, покинув коридор, по которому природа поднимается от энтропии к человеку и, стало быть, к человечности, породило очень абстрактную психологическую игру.