- Садитесь, проше, и вы... Кажется, пан Мартын?

- Дзенькуе, пани. Я цалу дрогу на кобыле сидел. Однако и еще присяду.

Хозяйка вежливо усмехнулась и села против них.

Наступила довольно тягостная пауза.

- Что ж это вы, товарищи, так долго к нам не заглядывали?

Пустые, чтоб только не молчать, слова.

- Все некогда. Да и неблизко! А меж тем думалось не раз.

Отвечает Хомич, упершись локтями в колени, обеими руками обхватив ствол винтовки, на которой висит, изредка роняя на пол каплю, мокрая кепка. А Леня молчит и мучительно ищет, с чего начать, как заговорить о главном...

Это не смущение или недостаток опыта. В душе партизана борются два чувства. Первое, вовсе здесь излишнее, невольное: слепая страсть внезапно вынырнула, казалось, из полного забвения и снова юно зашумела у него в крови... Но она заглушается слишком еще живым воспоминанием... Немой хрип Сережи и теплая, липкая кровь его сердечного друга, которую Лёнины руки будут помнить всю жизнь!.. Глаза Алеси, Сережиной сестры. Как она плакала!.. Голос Стася, всегда веселый, так забавно коверкавший белорусские слова, так неповторимо звеневший в их белорусско-русско-украинской среде, и в душной землянке, и под высокими соснами, когда Стась затягивал одну из своих любимых родных песен и поглядывал с улыбкой на Леню или Сережу Чембровича, ожидая подмоги, радуясь, что есть кому по-польски подтянуть...

"А что, если Зимин не зря, не по догадке сказал, что нас тогда обстреляли они - представители вот этих ясновельможных?"

На шее, под заскорузлым бинтом, Леня ощутил горячий шрам; след покуда еще не его пули. И вспомнил лицо, искривленное презрительной гримасой, Зигмусь...

"Ха, черт побери!.. Не с таким же настроением браться за это задание, входить сюда своим человеком!.."

За стенкой, оклеенной рваными обоями, послышался старческий кашель.

- Пани, видно, нездорова? - с почти искренним сочувствием спросил Хомич.

- Старая, ужо, чаго ж вы хочаце? - отвечала Чеся, совсем как угловская девка.

"Как все-таки быстро и здорово схватывают люди чужой язык, когда нужда заставит! Даже тот язык, который когда-то, в свое время, они, папы, открыто презирали. Да, конечно, презирают и сейчас..."

Хомич явно собирался что-то сказать, но вдруг еще более явно насторожился. Прислушавшись, и Леня различил за стеной тихое шлепанье мягкой обуви...

Но вот отворилась дверь, и в ней, как в раме, жмурясь от света, появился человечек. В старых калошах на босу ногу, в каких-то задрипанных брюках и столь же "неприкосновенном" из-за непригодности для партизан пиджачке, давно небритый, лысый.

- Мое почтение, - поклонился он с достоинством и представился: Щуровский.

- Добрый вечер, - буркнул Леня.

Хомич даже всем корпусом повернулся к двери. Не предусмотренный планом действий смех пробежал по губам румяного партизанского краснобая.

- Вот оно что, - сказал он. - Сходи ты, пан Щуровский, коли так, подбрось чего-нибудь нашим коням. Командирова Муха очень любит клевер. Сызмалу. Ну, а мой Комендант - что уж она, то и он при ней...

- Але ж, проше, проше бардзо, - засуетился человечек.

Это был муж Ядвиси, пан Францишек, бывший домовладелец в воеводском городе. Немцы разбомбили его дом в первые дни войны, и пан Щуровский, уже не так важно покашливая, перебрался к теще. И тут было несладко. Потомки гербовой шляхты, временно ушедшие из-под большевистской власти, все же вынуждены были работать сами на себя. Пан Францишек, единственная теперь мужская сила в имении, ковырялся по хозяйству с одной дохлой лошаденкой.

Иногда ходил он в Горелицу, где, между прочим, учились в школе его дети - мальчик и девочка; они жили там на квартире и домой, в Устронье, приходили только на праздники. Нередко ездил он и в Новогрудок, недалеко от которого тоже, между прочим, жил в своем фольварке его старший брат. Об этих его прогулках знал уже кое-что молчаливый Зимин. О самом Щуровском и о Зигмусе. От Зимина узнал кое-что и Леня.

Беседу, которая не очень клеилась, оживил приход Ядвиси. Полная, еще довольно свежая и привлекательная, она выплыла из кухни, со сладкими приговорами неся стандартное в те партизанские времена угощение: сало, хлеб, соленые огурцы и запотевшую бутылку самогона.

"Как они здорово вошли в новую роль!" - думал Леня, чокаясь с этими когда-то недоступными для него людьми. С каким-то чувством внутренней гадливости он пил холодный приторный самогон, который они гнали не только для себя, и все в нем сжималось от некой невидимой капли, от которой не уйти, которая холодным прикосновением вот-вот обожжет его, как та легионистская пуля... Ей нельзя было верить - их простоте, порожденной жаждой пережить лихолетье, уцелеть в этом потопе, где грозно встают и то и дело в кровавой схватке сшибаются одинаково враждебные для них волны. Ну нет! Панам не просто хочется пережить, уцелеть: они конечно же мечтают вернуть свое. Щуровский? Этот не представляет загадки. Старуха и Ядвися? Бог с ними. А как же она, ведь только через нее он может добраться до Зигмуся до самого клубка! Какое участие принимает в их деле она?

"Понятно, многого мы сегодня тут не добьемся. Довольно, если проложим хотя бы первый след.

Так не сиди же ты, Живень, как пень, не береди свои раны..."

И он, встряхнувшись, включился в пустую, но необходимую им и даже веселую болтовню, которую умело завел с "паненками" и небритым паном Францишеком взбодренный чаркой Хомич.

7

Мартын был недурным помощником. Но в следующий раз, дня через три, Леня сказал ему, что поедет в Устронье один.

- Ты оставайся здесь, в Углах.

Хомич догадывался, что Живень начал ездить туда неспроста. "Спроста" ради Чеси - он мог бы как-нибудь собраться заглянуть к ним и раньше. А теперь ведь у него есть другая, все равно что жена, Алеся... Однако Мартын молчал, маскируя свою догадку по привычке грубоватым смачным словом.

- Что ж, - приглушенно басил он с коня, когда они остановились за крайними хатами родной деревни. - Что ж, поезжай, коли надо, один. Там уж и за мое здоровьечко... Кабы не этот Ядвисин лысый сморчок, так и я...

- Ну, ну, вояка! Кому что, а кошке - сало. Жди меня через час.