Позднее, уже на Московском джазовом фестивале, Лукьянов вновь исполнил эту пьесу, и оказалось, что она называется не "Третий день лета", а "Третий день ветер". Я просто тогда в Таллине не расслышал названия, и вот попал впросак, нафантазировал литературщины.
Что такое джаз?
Еще в школе мы узнали: это музыка толстых. В «Калеве» среди четырех тысяч зрителей тоже попадались толстые люди. Одному очень хорошему писателю не нравился джаз. Другому, великому писателю, не нравился Шекспир. Третий, хороший писатель, сам играл в джазе басистом.
В 1952 году ныне знаменитому пианисту Борису Рычкову понадобился саксофон. Игра на саксофоне в то время считалась хулиганством. В продаже саксофонов не было. Однажды уже потерявший надежду Борис шел по одному из арбатских переулков и вдруг услышал крамольные звуки. В бельэтаже среди антикварного хлама старик чех осторожно играл польку-бабочку. С огромным удовольствием и за малую цену старик уступил саксофон счастливому Борису.
Тульский квартет Анатолия Кролла играет трехчастную композицию своего руководителя. Первая часть — «Откровение», вторая — «Баллада», третья — «Движение». Впереди худощавый, с маленькой бородкой тенор-саксофонист Александр Пищиков. Его инструмент издает резкие, хриплые, мучительные звуки. Манера Колтрейна? Да, манера Колтрейна, но откровение Пищикова.
По сути дела, любую джазовую пьесу в исполнении настоящего артиста можно назвать откровением.
Конец квадрата. (Квадрат — определенное количество тактов, в пределах которых музыкант может импровизировать на заданную тему.) Пищиков измучен. Отходит в сторону. С сочувствием смотрит на вступившего Кролла. Очередь басиста Сергея Мартынова. Мартынов сначала как бы прислушивается к тому, что творится внутри его контрабаса. Так, так, это понятно, а что же еще, что ты еще можешь?????? Еще, еще, еще!!!!!! Больше, больше, больше!!!! А если смычком? Ну, еще, еще, больше, больше, умоляю, умоляю… Ему всего мало, и он начинает петь, вторит контрабасу голосом.
Пищиков, склонив голову, с сочувствием смотрит на мучающегося товарища. Вся ритм-секция приходит на помощь Мартынову. Обвал, шквал, надвигающийся распад… решительный момент. Пищиков быстро выходит вперед.
От диксиленда к какому-то еще не осознанному трагизму.
Итак, откровение. Самовыражение? Свободный творческий акт? Прорыв? Может быть, только попытка прорыва…
Дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два…
А может быть, три, а может быть, пять, а может быть, восемь, а может быть, один миллион сто семьдесят семь тысяч восемьсот девяносто девять?
А может быть, автомобильная катастрофа, в которой погиб мой друг, а может быть, деревня под напалмом, а может быть, грязное слово в лицо моей девушке, а может быть, предательство?
А может быть, эвкалипты под луной, а может быть, охота, а может быть, веселая пирушка, а может быть, лестница в небо? А может быть, "чудище обло, озорно, стозевно и лаяй"? А может быть, хищник, а может быть, жертва, а может быть, Эверест?
А может быть, лоб, два лба, семь губ, одно дыхание? А может быть, кашалот с розовой пастью, а может быть, Орфей? А может быть, бобэоби, виээми, гзигзигзео, а может быть, лауноги, пиннопинео, филиожар?
Нет, нет, все очень просто: дважды два — четыре.
А вдруг все-таки не четыре, а генерал под ручку с дамой перед трюмо?
Увы, дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два — ЧЕТЫРЕ!
Утром мы мирно завтракали в кафе, как все нормальные люди, брали сосиску, бутерброд с килькой, чай, но после завтрака мы отправлялись на "школу джаза".
Должен сказать, что джазист — существо совершенно неутомимое, одержимое. Джазовый артист может играть круглые сутки подряд с небольшими перерывами для приема пищи. Вот у кого надо учиться преданности своему искусству! Если у вас вдруг появится желание уморить какого-нибудь джазового артиста, кормите его на убой, хольте его, лелейте, но не давайте играть: зачахнет. Чарльз Ллойд, например, которому пришлось играть только в последний день фестиваля, первые три дня очень маялся. В зеленоватых его глазах мерцала вековечная негритянская печаль. Зато, когда вышел на эстраду, узнать его было нельзя. Да и все они, эти странные артисты, пока не играют, так что-то ходят, что-то между прочим жуют, вежливо слушают. "Да, что вы говорите! Смотрите, как интересно! Надо же, а мы и не знали!" А глаза в это время где-то блуждают.
Однажды мы обедали вместе с Гюли Чохели, и она призналась:
— Терпеть я не могу всех этих обедов, ужинов, завтраков!
— А что же вы любите, Гюли?
— Петь.
— А еще что?
— Кактусы.
"Школа джаза" в сводчатых залах "Дома черноголовых". Эстрадой завладели фотографы. Лежа на полу, сидя на корточках, стоя на стульях, они направляют свои тубусы на квартет Збигнева Намысловского, работающий в неимоверной тесноте. В зале тоже тесно: он заполнен до отказа ударниками, басистами, саксофонистами, трубачами, кларнетистами, москвичами, шведами, сибиряками, эстонцами, литовцами, армянами, финнами…
Хрупкий, с круглыми совиными глазами Намысловский солирует уже двадцать минут. У рояля сгорбился похожий на князя Мышкина Адам Матышкович. Крепко держит ритм ударник Чеслав Бартковский по прозвищу «Маленький». Блестит очками серьезный, как молодой профессор, басист Роман Дылонг — «Гучьо».
Намысловскому тесно в рамках квадрата. Он изгибается, на лице его мучение, он словно хочет что-то соскрести, содрать, сорвать какой-то последний ненавистный ему покров.
Снова это ощущение попытки прорыва, мучительной тяги к какому-то неведомому совершенству.
Я беседую с кандидатом математических наук, а может быть, физических наук, словом, каких-то очень серьезных наук Владимиром Виттихом, руководителем Новосибирского ансамбля.
— Скажи, пожалуйста, что ты думаешь об эксперименте в джазе, о фри-джазе, например? Вот я не могу слушать Орнетта Колмена…
Виттих ухмыляется в бороду.
— А для меня это очень интересно…
Услышав этот разговор, возле нас остановился темпераментный, словоохотливый пианист Николай Капустин.
— Понимаешь ли, Вася, когда-то и «бибоп» казался диким и невероятным, а теперь, должно быть, даже ты… прости, может быть, я ошибаюсь…
Я смущенно кашляю в кулак.
— Да-да, даже я… Конечно, эксперимент необходим, но вряд ли он доступен простому любителю, немузыканту…
— Эксперимент всегда обращен внутрь — и в литературе, и в пластике, и в музыке.
— Джаз для джазистов? Поэзия для поэтов? Скульптура для скульпторов? Вы могли бы играть в темной, пустой комнате?
— Это философский вопрос, об этом на ходу не скажешь. Темная, пустая комната — это идеал, но артисту джаза нужны слушатели и зрители.
— А если они его не понимают?
— Но он их зовет…
Прошлой осенью мы сидели с моим приятелем Абэ Кобо в подвальчике токийского джаз-клуба «Сэто». Подняв свой крепкий писательский палец, Абэ Кобо сказал:
— Писатель должен есть много джаза, часто и много, большие сочные ломти настоящего джаза!
Каждое утро с десяти до часа я толкался на "школе джаза", притворялся музыкантом — то ударником, то трубачом, — обнаглел даже до того, что начал задавать специальные вопросы, ну, скажем:
— Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?
Кончает композицию стокгольмский квартет Яна Йоханссона. Любезный хозяин «школы» Райво Таммик пытается перекричать восторженный гвалт и свист:
— Ребята, задавайте вопросы!
— Какие еще вопросы? — снисходительно пожимает плечами восходящая звезда саксофонист Роман Кунсман. — Мы и сами все знаем. Пусть лучше еще раз сыграют.
Однако вопросы все-таки задаются:
— Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?
И вот в этой утренней толкучке я снова теряю свой спасательный значочек и снова чувство одиночества и непричастности охватывает меня. Представляю, с каким презрением отвернется от меня музыковед Александр Медведев и все мои новые знакомые, включая Нину Большакову. В отчаянии подхожу к трубачам, собравшимся вокруг рыжего Бу Бронберга, плетусь к ударникам, столпившимся вокруг Бартковского, и тут вижу на полу моего дорогого с сиреневой ленточкой. Как его не раздавили сапоги ударников? Мистика, да и только!