Рэй Брэдбери
Лучшее из времен
«Это было лучшее изо всех времен, это было худшее изо всех времен; это был век мудрости, это был век глупости… это были годы Света, это были годы Мрака… у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди…»
Было лето 1929 года в Гринтауне, штат Иллинойс, и мне, Дугласу Сполдингу, только что исполнилось двенадцать. Во всех концах одурманенного летним зноем города, в котором не было ни хорошо, ни плохо, только жарко, мальчишки, приклеенные к псам, и псы на мальчишках, как на подушках, лежали под деревьями, и деревья баюкали их, шепча листвой безнадежное: «Больше Ничто Никогда Не Случится». И ничто не двигалось в городе, если не считать талых капель, которые падали с огромной, с гроб величиной, глыбы льда на витрине скобяной лавки. И не было ни одного холодного человека, если не считать мисс Фростбайт, ассистентки странствующего иллюзиониста, втиснутой внутрь этой глыбы, в полость под стать ее фигуре. Вот уже третий день она лежала там для всеобщего обозрения, третий день, уверяли люди, не дышала, не ела, не говорила. Последнее, казалось мне, для женщины должно быть жестокой пыткой.
И все-таки в разгар этого долгого, проникнутого ожиданием полудня что-то случилось. Пес вдруг оттолкнул меня и сел, прислушиваясь, и язык его висел, будто конец небрежно повязанного красного галстука, а карие глаза остекленели, впитывая даль. Где-то там, у депо, среди жарких куч паровозного шлака, важно отдуваясь, крича горячей луженой глоткой, в волне дробного лязга на станцию въехал поезд. С поезда сошел человек. И я, простертый на земле у входа в подвал дедова дома, услышал далекие шаги, они приблизились и застыли перед объявлением «Стол и Кров». Открыв глаза, я увидел, как он поднимался по ступенькам — качающаяся трость и чемодан, длинные волосы, каштановые с проседью, и шелковистые усы, и бородка клинышком, — и ореол учтивости окружал его, словно стайка птиц. На крыльце он остановился, чтобы обозреть Гринтаун.
Может быть, он слышал вдали пчелиное гудение из парикмахерской, где мистер Винески, который вскоре станет его врагом, с видом прорицателя щипал косматые головы и жужжал своей электромашинкой. Может быть, он слышал, как вдали, в пустующей библиотеке, по хрупким солнечным лучам скользила вниз золотистая пыль, а в закутке кто-то скрипел и постукивал, и опять, и опять скрипел чернильным пером: тихая женщина, словно заточенная в норе одинокая большая мышь. Она тоже войдет в жизнь этого нового человека. Возможно, он и в самом деле слышал то, чему суждено было стать частью его жизни. А пока незнакомец отвернулся от своего Будущего и увидел Настоящее — меня, увидел, как мы с Псом привстали, глядя на него, гостя из Прошлого.
— Диккенс! — Он приветственно взмахнул рукой. — Меня зовут Чарлз Диккенс!
Дверь захлопнулась. Он был внутри, вместе с бабушкой, расписывался в книге постояльцев, когда я тоже хлопнул дверью и затаив дыхание уставился на имя, которое он так четко выводил на бумаге.
— Чарлз Диккенс, — разобрала опрокинутые буквы бабушка, за всю свою жизнь не прочитавшая ни одной книги. — Красивое имя.
— Красивое?! — воскликнул я. — Разрази меня гром! Это великое имя! Но я был уверен…
— Да? — Приезжий, ему было лет под шестьдесят, повернулся, и я увидел его глаза, такие же ласковые, как у Пса.
— Я думал, что вы…
— Умер! — Чарлз Диккенс рассмеялся. — Ничего подобного! Жив-здоров! И очень рад встретить здесь читателя, и почитателя, и знатока!
И вот уже мы поднимаемся наверх, бабушка несет чистое постельное белье, я несу чемодан, а навстречу нам не идет — плывет не человек — корабль: мой дедушка.
— Дедушка, — сказал я, готовясь увидеть его замешательство, — познакомься с мистером Чарлзом Диккенсом! Дедушка стиснул и тряхнул руку приезжего.
— Друзья Николаса Никльби — мои друзья!
Мистер Диккенс опешил от такого излияния, тотчас опомнился, поклонился, сказал: «Благодарю, сэр», — и пошел дальше вверх по лестнице, а дедушка подмигнул, ущипнул меня за щеку и был таков, я только рот разинул.
В отведенной ему комнате, пока бабушка хлопотала, мистер Диккенс стащил с себя тяжелое, почти зимнее, пальто и кивнул на чемодан.
— Куда-нибудь, все равно. Малыш. Ты не возражаешь, если я буду звать тебя Малыш? Ой-ой, Малыш, я, кажется, куда-то задевал свои блокнот и карандаш. Ты не мог бы…
— Могу! — И я мигом вернулся с дешевым блокнотом и «Тайкондерогой № 2».
Мистер Диккенс медленно повернулся кругом, обозревая потолок, на котором бегали яркие блики.
— Я был в пути две ночи и два дня, и в пути у меня созрел замысел. День Бастилии — слышал о нем, Малыш? Ко Дню Бастилии новая книга должна выйти в плавание. Ты поможешь мне взломать затворы дока революции, Малыш? Поможешь?
Я лизнул карандаш.
— Вверху страницы: название. Название. Название. — Он задумался, закрыв глаза и потирая щеку. — Малыш, какое-нибудь хорошее, неизбитое название для романа, действие которого происходит наполовину в Лондоне, наполовину в Париже…
— По… — рискнул я.
— Ну?
— Повесть, — продолжал я. Нетерпеливое:
— Ну, ну?
— Повесть о двух городах?
— В самую точку! Мэм, это умнейший мальчик.
Бабушка посмотрела на меня как на незнакомца какого-нибудь, потом взбила, вспушила подушку.
— Пиши, Малыш, — сказал мистер Диккенс, — пиши, пока не забыл: «Повесть о двух городах». Теперь посредине листа: «Книга первая: Возвращение к жизни. Глава первая: То время».
Я написал. Бабушка положила чистые розовые полотенца. Мистер Диккенс прищурился, что-то погудел, повернулся и нараспев заговорил:
— «Это было лучшее изо всех времен, это было худшее изо всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы Света, это были годы Мрака; это была весна надежды, это была зима…»
— Господи, — сказала бабушка, — как красиво вы говорите.
— Мэм… — Автор благодарно кивнул. — Малыш, на чем я остановился?
— Зима отчаяния, — ответил я.
Все уже сидели за столом, когда я появился, руки еще мокрые, волосы влажные и причесанные.
— Да уж… — Бабушка поставила на стол блюдо с жареным цыпленком. — Давно ты не опаздывал к кормушке.
— Если бы вы знали! — сказал я. — Где только я не побывал сегодня. Луврский дилижанс на Луврской дороге! Париж! Столько путешествовали, даже рука закоченела.
— Париж? Лувр? Рука закоченела? — Жильцы уставились на меня.
— Он хочет сказать — с мистером Диккенсом, — объяснил дедушка.
— Диккенсом? — переспросил мистер Винески, парикмахер и главный жилец.
— Мы считаем великой честью, — дедушка гордо разрезал свою часть цыпленка, — что в нашем доме поселился писатель, который начинает новую книгу, и Дуглас — его секретарь. Верно, Дуг?
— Весь день работали, четверть отмахали! — сказал я.
— Диккенс! — вскричал мистер Винески. — Полно, не может быть, чтобы, вы поверили…
— Я верю, — сказал дедушка, — тому, что говорит мне человек, пока он не скажет другое. Тогда я верю в другое.
— Самозванец, — фыркнул парикмахер.
— Человек, — сказал дедушка. — К нам в дом пришел достойный человек. Он говорит, что он — Диккенс. Это его имя, другого я не знаю. Он дает понять, что пишет книгу. Я прохожу мимо его двери, заглядываю в комнату — да, он в самом деле пишет книгу. Что ж, я должен ему запретить? Когда очевидно, что ему необходимо написать эту книгу…
— «Повесть о двух городах», — подсказал я.
— «Повесть о двух городах», — продолжал дедушка. — Никогда не спрашивайте писателя, какого угодно писателя, почему он пишет, зачем он пишет, откуда он, куда направляется. Придет время, он скажет сам.
— Да вы тут в здравом уме или нет? — простонал мистер Винески.
— Тссс! — сказала бабушка.
Потому что вниз по лестнице спустился, в двери столовой появился и подошел к обеденному столу он, человек с длинными волосами, с бородкой клинышком, с шелковистыми усами, и он кивнул и улыбнулся, словно перед ним аудитория, а он лектор. Дедушка встал и мягко, тепло произнес: