Мадам маман, не надо, я сам: пуговичка за пуговичкой расстегну, поглажу кожицу, она точь-в-точь, как я думал, только с жирком. Ну, постоните чуток. Вам что, некогда? Не срывать же мне с вас все причиндалы. Ну и что же, что долго расстегивать с непривычки. Тише едешь, дальше будешь, заодно сперва рассмотрю все получше. Итак, начали чин чинарем. Грудь раздел, покрываю поцелуями, и такими, и сякими, всякими. Соски, как водится, напряглись, и я, как тоже водится, молчу. Меньше, как говорится, слов, больше дела. Вы легли на чахлую травку, я полюбовался победно-хладнокровно - ага, вам не терпится - и тоже прилег. Снимаете остальное и даете понять, чтоб и я разделся, а не хочу по-хорошему, разденете по-плохому до исподнего, и плевать вам на приличия! Мой член красен и напряжен. Он сейчас на уровне вашей груди. Вниз-вверх, на пороге, еще не вошел. Сударыня матушка, тук-тук, кто там, член вашего сыночки, дайте войти. Вы ему и так уж всё дали: жизнь, корм, любовь, терпение, наконец. Но давать так давать. Дайте ж и себя. Ага, пыхтите, ерзаете, вот-вот завоете от ярости и страсти. Берете мою мошонку в руки нежно-нежно, словно взвешиваете сокровище. Закусили губы. Во рту все пересохло. Я тоже совсем с ума сошел и вдруг отстранился. Как же мы, маменька, про папеньку-то забыли? Он ваш жених, будущий муж, без него никак нельзя. Позовем свидетелем. Сам он рохля, разиня и однажды займется филателией глупее занятия и не придумаешь. Орудия его труда - пинцет и лупа. А ну-ка, позвольте их тоже сюда! Можно по два, и того и того. Принес, значит, с собой в кармане. Пинцетом выдерну вам волоски меж бедром и лобком: кожа тут мягонькая, они ни к чему. В лупу рассматриваю губки, большие, маленькие, каждую складочку, каждую перепоночку, влагу, слюнки, бездну, топь, устричку, орхидею. Ваш муж - мой отец будет так же изучать свои марки, зубец за зубцом и штришок за штришком. Вы уже не в силах терпеть, умоляете - скорей, давай. А я, между прочим, замка не взламываю. Я законно возвращаюсь к себе домой после долгих странствий. Вы взъерошили мне волосы, поцеловали в губы, жадно прижались языком к языку. Все исчезло. Я возвращаюсь. Вы раздвинули ноги, точно согласны на муку и рады-радехоньки умереть. И вдруг оттолкнули. Какое недоразумение! Я вхожу в вас не тем концом! Вхожу макушкой, как вышел шестьдесят почти лет назад. А теперь, наоборот, рождаюсь обратно. И уже не знаю вас, сударыня матушка, и буду жить с вами, чтобы узнать. И вы согласны, чтобы снасильничал я и уснул в вас вечным сном, сладким-сладким.
Монпелье, ноябрь 1941
Ферма располагалась у подножия холма. Тисы с кипарисами высились прямо над ней, и оттого она, хоть и большая, казалась карликовой и как будто оседала и росла книзу. На огороде всякая зеленушка, лук не то салат, над ними капуста и тыквы. Виноградные кусты стояли криво, молодые побеги краснели, старые медленно загибались и кривились черно и зло, как обугленные спички. Я замер на миг у тяжелой двери. За полтора года я переменился и тебя тоже представлял другой, седенькой, слабенькой, может, даже сгорбленной. Сперва всегда бывает неловкость: ищешь слова, а они и сам голос все равно фальшивы и не выражают ничегошеньки. Зачем приехал? Мы отвыкли друг от друга. Может, теперь и лучше на расстоянии? Я вдруг почувствовал, что устал и ни на что не способен. Осмотрелся: ложбина, водокачка на ближней пустоши, деревья вокруг фермы. Быть или не быть? Не быть. Я вернулся к калитке, вышел на дорогу, прошел сотню метров. Издали дом, курятник, замшелая зеленая крыша видны лучше. Попытался представить, каково вам тут, двум горожанам в деревне, с ее красотами, и трудами, и скукой, и мукой ожидания. Повидать вас - счастье. Но на что мне оно? Да ни на что: того и гляди, угодишь в ловушку слезливых сентиментов. Мало мне своих забот? Теперь вот вы с вашими... Боже, как я искал вас в сентябре 40-го! А нашел теперь, когда искать перестал.
Дверь открыл отец. Он потолстел и немного обрюзг. Смотрит весело, но вполне спокойно. Ты прибежала, бросилась мне на шею. Мы никак не могли решить, что лучше - просто смотреть друг на друга, наслаждаясь встречей, или рассказывать с места в карьер. Вопреки привычке немедленно усадить и накормить, ты повела наверх показать мне мои покои; две просторные комнаты в деревенском вкусе. Стены свежевыбелены, толстые рамы в окнах, одно окно на север и прихотливо-волнистые холмы, другое - на восток, деревню Монферье и колокольню деревенского собора. Грубый комод, большой стол, раковина хоть белье стирай, широченная кровать. Я хмыкнул. В таких апартаментах, говорю, я не то что с легким вещмешком, а и с лошадью преспокойно разместился бы! Ты даже не улыбнулась. Отец засмеялся и повел осматривать дальше. На первом этаже не так просторно, но та же деревенская роскошь. Не ужасен один лишь очаг с дровишками. Все же я похвалил, правда, явно перебрал. Кухня была поместительной - в такой даже роту виноградарей накормишь. Отец повел похвастаться погребом: там помещалось топлива хоть на три зимы. Ветер ледяной, и топить углем в этом году, как и в прошлом, власти не запрещали, хотя и не разрешали. Личные отцовы владения - огород и курятник. Смотри, какие тыквы. А видел бы ты огурцы прошлым летом! Кур не любит, но резать не режет. Режет их местная баба, которая приходит помочь убраться и сходить за провизией. За провизией - целое дело: пешком в План-де-Карт-Сеньор, оттуда на трамвае до Монпелье, в Монпелье полчаса в очереди, иной раз и впустую, карточки карточками, а продукты продуктами... Отец говорил отрывисто. Он стал на удивление похож на южанина. Даже, оказывается, носит беретку: ни дать ни взять, абориген. Напомнил мне, что его отец, мой дед Иоахим, в 1928 году, незадолго до смерти, уехал в Грасс. В самом деле, на юге Франции прожить легче, тем более когда везде сущий ад. Впрочем, и жаловаться грех: подножный корм есть. Кроме кур, еще два белых кролика. Одного отец осторожно поднял за уши. Вот, звать Рильке, в честь любимого отцова поэта. А то все слишком всерьез, пояснил отец, пусть хоть что-то будет в шутку. Не знаю, кого он ободрял - меня или себя.
А ты молчала, и это меня беспокоило. Мы с отцом пошучиваем, сдержанно радуясь встрече, а от тебя - ни ответа, ни привета. Я присмотрелся: а ты, оказывается, постарела больше, чем я думал. И глаза по контрасту стали еще подвижней. Так и бегают, словно со страху. Может, чувствуешь, что встреча наша - недолгая? Говоришь односложно, вторишь эхом отцу. А он успокаивает, дескать, все у вас прекрасно. В первый день сыпал анекдотами, будто больше не о чем говорить. Рассказывал о соседях. Люди вокруг милые, простые. А самое главное - не унывают. Вы поначалу боялись друг дружку, а потом поладили. Просто вы с матерью дали им понять, что вполне сами по себе. Не нищие попрошайки, но и не барыги, не станете выманивать у них землю за кусок хлеба. Ничего себе не требуете, а платите за жилье прилично, им и половины хватило бы. Но и от них есть польза: продают вам масло и половину мясной туши, когда забьют скотину, - правда, дороже, чем в магазине, зато дешевле, чем на черном рынке. Этот серый рынок сдружил вас. А чем не дружба - посидеть за винцом и тарелочкой жаркого? Потому что, добавил отец, говорить о сенокосе, о вине, о псарне, о своей родне ничем не хуже, чем обсуждать планы Петена и Геббельса.
Я подыгрывал такому настрою, по крайней мере, в первый вечер. А ты кивала головой и ждала, что заговорю наконец и я. Выпили анисовки. Новый предлог похвастаться: мол, живем, не тужим, а еще играем в шары. А я говорю: не умею. А отец: завтра утром в десять, как туман сойдет, пойдем поиграем. Он знает у дороги пару лужаек, как раз для новичков. Участки утоптанные, ровные, не слишком большие и не слишком маленькие. Достал из кармана трубку и спросил, не помешает ли дым. Опять, понимаешь, стал покуривать, как в годы странствий сорок лет назад. Кто курит трубку, объяснил отец, у того мир в душе. Так что полдела сделано. Затем перешел на темы страноведческие. Южная Франция почти как Малороссия. То же синее небо, и характерный говор, и народ словоохотливый, любит поговорить на свою голову. И Марсель, если приглядеться, - та же Одесса. Я спросил, что он думает о самом себе и о мире теперь, в конце 41-го, когда рейх покорил Европу и Франция сейчас - слепая раба, слепая, верней, закрывшая глаза на то, что сама творит. Отец ответил, что в иные эпохи весь мир - театр и сам он старается быть сносным актером. И тут же вызвался приготовить ужин. Дома есть яйца, а он спец по омлетам. Омлет вкусный, недожаренный, с гусиным паштетом и луком. В этот вечер ни о чем важном уже не поминали. Словно сговорившись, мы не хотели омрачать радость встречи, искреннюю и в то же время неловкую.